[Воспоминания о Тарасе Шевченко. — К.: Дніпро, 1988. — С. 101-123; 491-494.]

Попередня     Головна     Наступна





А. С. Афанасьев-Чужбинский

ВОСПОМИНАНИЯ О Т. Г. ШЕВЧЕНКО



Сонце гріє, вітер віє

З поля на долину,

Над водою гне з вербою

Червону калину;

На калиш одиноке

Гніздечко гойдає, —

А де ж дівся соловейко?

Не питай, не знає.

Т. Шевченко

(«Кобзар». На вічну пам’ять Котляревському)



Как материал для биографии Шевченка я представляю эпизод моего с ним знакомства в то время, когда наш поэт был еще молод, кипел вдохновением, стремился к самообразованию и, несмотря на /102/ грусть, постоянно щемившую его сердце наедине с собою, увлекался еще порой и веселым обществом и сочувствием, которое вызывал симпатичной своей личностью. Но прежде чем приступлю к описанию моего знакомства с Шевченком, считаю необходимым бросить беглый взгляд на эпоху, близкую к нам, но почти перешедшую в область истории, по тем совершившимся фактам, которые один за другим вели наше общество к развитию. Это было в 1843 году. Находясь в годовом отпуске в Полтавской губернии, я ожидал отставки из военной службы с целью заняться изучением украинской народности, что было заветной моей мечтой.

В то время паны наши жили, что называется, на широкую ногу, и патриархальное гостеприимство не теряло ни одной черты из /103/ своего почтенного характера. Молодое поколение было уже более или менее образованно. Женщины высшего сословия, собственно молодые, все уже были воспитаны в институтах, пансионах или дома под надзором гувернанток, и французский язык не только не казался диковинкой, как в начале тридцатых годов, но считался необходимой принадлежностью всякой образованной беседы. Говорили на нем бегло и порядочно одни, впрочем, женщины, а кавалеры по большей части не умели вести разговора на этом языке, но каждый щеголь считал обязанностью пригласить даму на танец непременно по-французски. Хотя у многих помещиков выписывались журналы, т. е. «Библиотека» и «Отечественные записки», но критические статьи Белинского оставались неразрезанными на том основании, «что в них все начинается от Адама», и жадно читалась литературная летопись Брамбеуса, приходившаяся по плечу большинству публики; заучивались наизусть драматические фантазии Кукольника, и я знал одну очень милую барышню, которая могла проговорить без запинки всего Джакобо Санназара. Богатые паны жили открыто, и было несколько домов в разных пунктах, окруженных штатом прихвостников, куда в интимный кружок допускались лишь избранные; но в известные урочные дни и праздники стекалось до трех- и четырехсот гостей из разных концов Малороссии. Там помещики почерпали и новые моды и обычаи, там самый гордый богач своего околотка делался «тише воды, ниже травы», потому что громадное богатство магната давило его своими размерами. Вельможный хозяин старался принимать всех одинаково, исключая двух-трех, на которых смотрел как на равных, и иногда, за обедом, для приведения всех к одному знаменателю, отпускал фразу вроде следующей:

 — Напрасно NN взялся за это предприятие — оно ему не по силам. Жаль, он может разориться, потому что, имея каких-нибудь тысячу душ, трудно будет ему выдержать.

И тот ежился, у кого была тысяча душ, а у кого несколько сот, тому оставалось только слушать подобострастно. Тогда еще у нас сильно ценилось в человеке богатство, и хоть оно ценится не менее и теперь, однако этого не выражают так цинически и не говорят: «Ты беден, так ступай к порогу». В это блаженное время говорили и поступали иначе. Но у магнатов, как я уже сказал, всех принимали одинаково и не делалось у них, как у большинства при съездах, что одним гостям подавали хорошие иностранные вина, а другим местного уездного производства. Съезды эти преимущественно можно было назвать танцевальными, потому что несколько дней сряду каждый день дамы наряжались по-бальному, и пляс продолжался до двух и трех часов за полночь. Львами балов обыкновенно бывали военные да изредка какой-нибудь заезжий из столицы, который и пожинал лавры и на которого с завистью посматривали самые отъявленные сердцееды.

Но в то время уже, как отрадные оазисы, выдавались некоторые семейства с новым направлением, отличавшиеся и образованием и гуманностью. Их было немного, но проехав несколько десятков верст, вы были уверены встретить и умную беседу, и интересную книгу, поспорить не об одних собаках и лошадях и услышать истинную музыку. Между женщинами этих семейств начиналось стремление к национальной литературе; они наперерыв читали «Кобза-/104/ря» Шевченко, изданного в Петербурге и встреченного критикой единодушным глумлением. Что украинки читали родного поэта — казалось бы делом весьма обыкновенным и, по-видимому, естественным; но кто знает строй тогдашнего общества, тот не может не подивиться. Дети достаточного сословия, особенно девочки, от кормилицы поступали или к иностранным нянькам, или к таким, которые говорили по-русски, и каждое украинское выражение вменялось им в проступок и влекло за собою наказание. Еще мальчики могли научиться по-украински, но девочкам предстояло много труда понимать «по-мужицки», хотя ничто не мешало сохранять родной акцент и до глубокой старости. В то время, кроме «Энеиды» Котляревского, которой девицам читать не давали, на украинском языке были уже повести Квитки, «Полтава» и «Приказки» Гребенки, имелись везде рукописные сочинения Гулака-Артемовского; но все это читалось как-то вяло высшим кругом. Появление «Кобзаря» мигом разбудило апатию и вызвало любовь к родному слову, изгнанному из употребления не только в обществе высшего сословия, но и в разговоре с крестьянами, которые старались, и, конечно, смешно, выражаться по-великорусски. Смело могу сказать, что после появления «Кобзаря» большинство принялось за повести Квитки. В 1843 году Шевченко уже знали украинские паны; для простолюдинов поэт и до сих пор остается неизвестным, хотя все произведения его доступны крестьянину и доставили бы ему большое наслаждение. К этому же году относится и первая моя встреча с Шевченком в Полтавской губернии. Был июнь на исходе. На Петра и Павла в одном старинном доме у Т. Г. Волховской съезжались помещики не только из Полтавской, но из Черниговской и даже из Киевской губернии, и празднество продолжалось несколько дней. Дом этот был последним в своем роде; восьмидесятилетняя хозяйка его — явление тоже невозможное в настоящее время, и потому читатель не посетует, если я очерчу слегка быт знаменитой некогда Мосевки. 12 января день именин хозяйки и 29 июня, кажется, день именин покойного Волховского праздновались со всевозможною пышностью; и в эти дни собиралось в Мосевке до 200 особ, из которых иные паны приезжали в нескольких экипажах в сопровождении многочисленной прислуги. Все это нужно было разместить и продовольствовать. В последнее время хозяйка была почти слепая; страстная охотница до карт, она уже не могла играть сама и только просиживала далеко за полночь возле игравших, услаждая слух свой приятными игорными возгласами и утешаясь каким-нибудь казусом. Старушка мало уже и помнила, зная только самых близких гостей, а о большой части посетителей, особенно из молодежи, никогда и не слыхала; она не входила ни во что, и прием гостей лежал на обязанности экономки и дворецкого. У последних люди поважнее пользовались еще вниманием по преданию, но мы, номады, должны были размещаться по собственному разумению и по утрам бегать в буфет добывать с боя стакан чаю или кофе. Разумеется, четвертак, полтинник играли роль; но иногда гостей было так много, беспорядок доходил до такого хаоса, что и подкупленные лакеи ничего не могли сделать для своих клиентов. Но эти житейские неудобства выкупались разнообразным и веселым обществом, которое с утра собиралось в гостиных комнатах, где дамы и девицы, одна перед другой, щеголяли любезностью, красотою, изысканностью и роскошью туалета. Балы Т. Г. Волхов-/105/ской были для Малороссии своего рода Версалью: туда везлись на показ самые модные платья, новейшие фигуры мазурки, знаменитейшие каламбуры, и там нее бывал иногда первый выезд девицы, которая до того ходила в коротеньком платьице и кружевных панталонцах. Там завязывались сердечные романы, происходили катастрофы, провозглашалась красота и установлялась слава танцоров и танцорок. Да, подобные балы уже не повторяются, потому что теперь немного найдется охотников ехать за полтораста верст с семействами на трехдневный пляс, да и вряд ли отыщется помещик, готовый бросить несколько тысяч рублей на подобные удовольствия. Огромная, в два света, зала едва могла помещать общество, хотя немалая часть гостей занимала другие комнаты и много мужчин играло в карты по своим квартирам. Старинная мебель, цветы, прошловековые зеркала и занавесы — все это при освещении и новейших костюмах, под звуки музыки представляло необыкновенно интересный вид... И вдруг среди толпы разряженных дам и расфранченных кавалеров является истопник в простой крестьянской одежде, в дегтяных сапогах, с длинной кочергой и, расталкивая раздушенную толпу, отправляется к печке, садится на паркете на корточки и, помешивая головни, понюхивает себе табак из рожка, вынутого из-за голенища. Дождавшись флегматически времени, истопник полезет на лесенку, закроет трубу и, сложив на плечо свои доспехи, отправляется обратно тем же порядком, не обращая внимания на происходящее, как человек, добросовестно исполнивший свою обязанность. Зимние балы были блистательны, но летние гораздо веселее, потому что после танцев, на рассвете, общество выходило на лужайку перед домом, уставленную цветами, гуляло по саду, и тут договаривались при блесках утренней зари те речи, которые как-то замирали в душной бальной атмосфере. В описываемое время встретил я в Мосевке С. А. Закревскую, которая тогда напечатала в «Отечественных записках» свою «Институтку» и затронула в ней несколько лиц, обыкновенно посещавших старуху Волховскую. Она же сказала мне, что ждали из Петербурга Гребенку, который, нет сомнения, приедет в Мосевку. С Гребенкой мы были знакомы как воспитанники одного заведения, и хотя он вьшел гораздо прежде меня, но мы жили с ним на одной квартире. Он тоже в своих рассказах описал не одну личность из общества собиравшегося в Мосевке. В особенности нападали они с Закревской на одну барыню, тип уже исчезнувший, известную в Малороссии под именем всесветней свахи.

Общество собралось многочисленное. По протекции одного приятеля я имел комнатку неуютную, но отдельную, так что, несмотря на неудобства, все-таки я был помещен лучше многих. Помню, что после шумного завтрака я отправился к себе покурить и почитать. Проходя мимо главного подъезда, я услышал голоса: «Гребенка! Гребенка!» — и остановился. Евгений Павлович подъезжал к крыльцу в сопровождении незнакомца. Они вышли. Спутник его был среднего роста, плотный; на первый взгляд лицо его казалось обыкновенным, но глаза светились таким умным и выразительным светом, что невольно я обратил на него внимание. Гребенка тотчас же поздоровался со мною, взял за плечи и, толкнув на своего спутника, познакомил нас. Это был Т. Г. Шевченко. Последний знал меня по стихотворному посланию к нему, напечатанному в «Молодике», и /106/ крепко обнялся со мною. Дорожным надо было умыться и привести в порядок костюмы. Я пригласил их в свою комнату. Гребенка скоро ушел вниз, а Тарас Григорьич остался со мною. Я упомянул о своем стихотворении не из самолюбия, напротив, я считаю его слабым, но потому что это было первое печатное заявление сочувствия и уважения украинца к народному поэту, и Шевченко несколько раз произнес мне свое искренное «спасибі», которое, как известно всем знавшим его близко, имело особенную прелесть в устах славного Кобзаря. Но недолго мы разговаривали. Весть о приезде Шевченко мигом разлилась по всему дому, и квартира моя вскоре наполнилась почитателями, приходившими познакомиться с родным поэтом. Пришел и Гребенка, и мы отправились в залу. Все гости толпились у входа, и даже чопорные барыни, которые иначе не говорили, как по-французски, и те с любопытством ожидали появления Шевченко. Поэт, видимо, был тронут блистательным приемом, и после обычного представления хозяйке, которая решительно не понимала, кого ей представляли, Шевченко уселся в кругу дам в обществе С. Л. Закревской. Целый день он был предметом всеобщего внимания, за исключением двух-трех личностей, которые не признавали не только украинской, но и русской поэзии и бредили только Гюго и Ламартином. Скоро Шевченко сделался как свой со всеми и был точно дома. Многие хорошенькие особы читали ему наизусть отрывки из его сочинений, и он в особенности хвалил чистоту полтавского наречия. Влияние этой чистой речи отразилось на его последних произведениях, а в первых заметно преобладание заднепровского говора. После ужина одна веселая мужская компания увлекла Шевченка в свои комнаты, куда услужливый буфетчик отпустил приличное количество увеселительных напитков. Среди шумных тостов и приветствий Тарас подсел ко мне и сказал, что он не надеялся встретить такого радушия от помещиков и что ему очень нравились иные «молодиці і дівчата». Вообще он был в духе и не говорил иначе, как по-украински.

Здесь надо сказать несколько слов о небольшом кружке, который овладел Шевченком. Тесный кружок умных и благородных людей, преимущественно гуманных и пользовавшихся всеобщим расположением, принадлежал к числу тех собутыльников, которые, не находя ли деятельности в тогдашней среде, не успев ли отрешиться от юной разгульной жизни, единственным наслаждением находили удовольствие похмелья и девизом своим избрали известную латинскую пословицу «In vino veritas». Слабость эта, извиняемая в дворянском быту, а в то время заслуживавшая даже особенную похвалу, не вредившая никому, не мешала, однако же, членам упомянутого кружка быть приятными собеседниками почти весь день, потому что они могли выпивать очень много и только уже вечером нализывались до того состояния, когда язык прилипает к гортани и в глазах двоятся предметы. Кружок этот носил название «общества мочемордия» вследствие того, что на языке его не существовал глагол пьянствовать, а заменялся фразой «мочить морду», и каждый удалой питух назывался «мочемордой» или, по крайней мере, имел право на это название. В противоположность — неупотребление спиртных напитков называлось «сухомордие или сухорылие». Члены, смотря по заслугам, носили титулы мочемордия, высокомочемордия, пьянейшества и высокопьянейшества. В награду усердия у них /107/ существовали отличия: сивалдай в петлицу, бокал на шею и большой штоф через плечо. В известные дни или просто при съездах они совершали празднества в честь Бахуса, и вот как сзывались мочеморды на эти празднества: бас гудел «ром! пунш! ром! пунш!», тенора подхватывали «полпиво! полпиво! глинтвейн! глинтвейн!», а дисканты выкрикивали «бела, красна сладка водка!». Великий магистр произносил приличную речь, и мочеморды предавались своим возлияниям. Все горячие напитки считались достойными, но существовало одно условие, вследствие которого истый мочеморда для поддержания чести общества не должен был употреблять простой водки, а непременно настойку, если не действительную, то хоть прикрытую этим названием. Так, напр., в случае сильного недостатка мочеморда пил гривенниковку, т. е. простую водку, в которую, за неимением под рукой никакой специи, вбрасывался гривенник. Старейшиной тогда был В. А. Закревский, носивший титул-высокопьянейшества и получивший большой штоф через плечо. Умный и благородный человек, гусар в отставке, Закревский целый день бывал душою общества, и все, кто слушал его рассказы о похождениях мочеморд в обоих полушариях, хватались за бока от смеха, и в те минуты от него нельзя было оторваться. С крестьянами он обходился необыкновенно кротко и иначе не отзывался к ним, как с какою-нибудь шуткой. Однажды при мне, где-то на балу, после ужина пошли мы в свои комнаты. Закревский горевал, что мало съехалось истинных мочеморд, «все этакое сухорылие», и собирался ложиться спать «черт знает в каком положении!». Слуга его встретил нас шатаясь. Закревский расхохотался.

 — Каков поп, таков и приход! — проговорил он и, достав из кармана полтинник, прибавил: — О! достойный сын Бахуса! Ступай же и мочи морду до рассвета.

Это была чрезвычайная редкость в то время, когда иные помещики, пившие без просыпу, строго наказывали людей, если последние хоть изредка пробовали подражать господам своим.

К В. Закревскому сошлось несколько истых мочеморд отпраздновать знакомство с Шевченком, и как все это были веселые, порядочные люди, то мы и остались пировать с ними до рассвета.

Два дня пробыли мы вместе с Шевченком в Мосевке и, расставаясь, дали слово друг другу повидаться при первой возможности, указав разные местности, где располагали быть в известное время приблизительно. Заезжал он потом ко мне, провожал я его к общим знакомым, и в эти-то поездки я успел поближе всмотреться в эту интересную личность, о которой еще до появления в Малороссии ходили разноречивые слухи. Осторожный ли от природы или вследствие гнетущих обстоятельств молодости, сложившихся такой тяжелой долей, Шевченко при всей видимой откровенности не любил, однако же, высказываться. Мне как-то удалось сразу подметить эту черту, и я никогда не беспокоил его никакими вопросами, пока он сам не начинал разговора. Помню, однажды осенью у нас в доме долго сидели мы и читали «Dziady» Мицкевича. Все давно уже улеглись. Тарас сидел облокотясь на стол и закрыв лицо. Я остановился перевесть дух и покурить. Только что я прочел сцену, когда Густав рассказывал священнику свою последнюю встречу с милой. /108/

 — А що, ти втомивсь і хочеш спать? * — спросил он меня.

 — Нет, — отвечал я, — а хочу покурить.

 — І справді. А знаєш що? може б, випить чаю! Так, мабуть, хлопчик спить уже, сердешний.

 — Разве же и без него мы не сумеем. Погоди, я соберу припасы, поставим самовар.

 — От і добре! Порайся ж ти тутечки, а я побіжу по воду до криниці.

 — Вода есть, а на дворе слышишь какой ветер.

 — Байдуже. Хочу пробігатись.

И Тарас Григорович, отыскав ведро, пошел садом. Вскоре ко мне донесся звучный его голос, напевавший любимую тогда им песню:


Та нема в світі гірш нікому,

Як сироті молодому.


Общими силами приготовили мы чай, и, когда уселись за стол, он, позабыв о Мицкевиче, начал мне рассказывать все свое прошедшее. Лишним будет говорить, что рассвет застал нас за беседой, и тогда только я вполне понял Тараса. Но Шевченко уже разочаровался в некоторых наших панах и посещал весьма немногих. Не отсутствие радушия или внимания, не какое-нибудь высокомерие оттолкнули его, а печальная власть бывшего крепостного права, выражавшаяся в той или другой неблаговидной форме, приводила эту благородную душу в самое мрачное настроение. Хоть перед ним везде все старались показывать домашний быт свой в праздничном виде, однако трудно было обмануть человека, подобного Шевченку, который, выйдя сам из крепостного сословия, очень хорошо знал кулисы и декорации на сцене помещичьей жизни.



* Шевченко со мной всегда говорил по-украински, и потому я иначе и не могу передавать его речи.



Мне очень памятен один случай. В уездном городке Лубны, не желая отстать от других, один господин пригласил Шевченка обедать. Мы пришли довольно еще рано. В передней слуга дремал на скамейке. К несчастию, хозяин выглянул в дверь и, увидев дремавшего слугу, разбудил его собственноручно по-своему... не стесняясь нашим присутствием... Тарас покраснел, надел шапку и ушел домой. Никакие просьбы не могли заставить его возвратиться. Господин не остался впоследствии в долгу: темная эта личность, действуя во мраке, приготовила немало горя нашему поэту...

Мысль о тогдашнем положении простолюдина постоянно мучила Шевченка и нередко отравляла лучшие минуты.

Тарас Григорьевич из иностранных языков знал один лишь польский и перечитал на нем много сочинений. Как нарочно в то время я сам прилежно занимался польской литературой и у меня собралось довольно книг и журналов. В ненастную погоду Шевченко не встает, бывало, с постели, лежит и читает... К Мицкевичу чувствовал какое-то особенное влечение. Зная Байрона лишь по нескольким русским переводам, Тарас Григорьевич художническим чутьем угадывал великость мирового поэта; но, читая великолепные переводы Мицкевича из Байрона, он приходил всегда в восторг в /109/ особенности от «Доброй ночи» из «Чайльд Гарольда». Действительно, пьеска эта не уступает подлиннику и вылилась у поэта гармоническими и симпатичными стихами. Тарас Григорьевич долгое время любил повторять строфу:


Sam jeden błądząc po świecie szerokim

Pędzę życie tułaczę,

Czegoż mam płakać, za kim i po kim,

Kiedy nikt mnie nie płacze? 1


Несколько раз принимался он переводить лирические пьесы Мицкевича, но никогда не оканчивал и разрывал на мелкие куски, чтобы и памяти не осталось. Иные стихи выходили чрезвычайно удачно, но чуть какой-нибудь казался тяжелым или неверным, Шевченко бросал и уничтожал все предыдущие строфы.

 — Мабуть, сама доля не хоче, — говаривал он, — щоб я перекладав лядські пісні.

В 1844 г. расстались мы надолго. Случай увлек меня на Кавказ и Закавказье, где величественная природа и совершенно незнакомый край с его диким населением поглотили все мое внимание. Я не имел вестей о Шевченко, но везде, где находил несколько украинцев, в кругу ли чиновников или в каком-нибудь полку, везде встречал я истрепанные экземпляры «Кобзаря» и «Гайдамак» и полное, искреннее сочувствие их автору.

По возвращении на родину я встретился с Тарасом Григорьевичем в уездном своем городе, чрез который он проезжал из Миргорода, где сошелся с Лукьяновичем. Шевченко хлопотал о подорожной, и как время было после полудня и все городские власти спали по обычаю после обеда, то и не представлялось возможности исполнить его желание. Получение подорожной действительно у нас обставлено весьма стеснительными формами для проезжего. Я предложил Шевченку заехать ко мне, погостить день-другой, а потом обещал доставить его куда надобно. Он спешил к Закревскому, но тотчас же принял мое предложение, и мы отправились в Исковцы. Тарас Григорьевич рассказал мне, что сблизился с Виктором Алексеевичем, который не сложил еще с себя звания старшины общества мочеморд и подвизался в нем с успехом во славу Бахуса. При этом он сообщил мне множество анекдотов. В два дня Тарас Григорьевич прочел мне несколько своих сочинений. Дивные вещи были у Шевченко. Из больших в особенности замечательны «Иоанн Гус», поэма, и мистерия без заглавия. В первой он возвысился, по моему мнению, до своего апогея, во второй, уступавшей «Гусу» по содержанию, он рассыпал множество цветов чистой украинской поэзии...

Шевченко рассказывал мне, что прочел все источники о гуситах и эпохе, им предшествовавшей, какие только можно было достать, а чтобы не наделать промахов против народности — не оставлял в покое ни одного чеха, встречавшегося в Киеве или других местах, у которых расспрашивал топографические и этнографические подробности.



1 Скитаясь в одиночестве по миру бескрайнему, влача жизнь изгнанника, — отчего же мне плакать, о ком и по кому, если никто не плачет по мне?



Считаю обязанностью упомянуть об одном обстоятельстве, которое освещает с чрезвычайно важной стороны личность Шевченко. /110/ Напечатано было его русское стихотворение «Тризна». Он нашел его у меня и засмеялся своим симпатичным смехом.

 — Ти читав? — спросил он и на утвердительный мой ответ прибавил: — От треба було вискочить як Пилип з конопель. Чому не писать, коли сверблять руки, а друкувать не годилось.

 — Говоря правду, ты лучше пишешь по-нашему.

 — От спасибо А дехто хотів одурить мене, зачепить, знаєш, авторське самолюбіє, так я ж і сам бачу. Швець знай своє шевство, а у кравецтво не мішайся, — прибавил он с улыбкою.

Бросив книгу, он улегся на кровать.

 — Нехай йому цур! Ось сядь лиш та розкажи мені про Кавказ і про черкесів.

Долго мы беседовали о горцах; его все занимало, он расспрашивал о малейших подробностях тамошнего быта. Потом мы мечтали о поездке по Днепру в дубе на Запорожье, потом до Лимана поискать остатков старины, исчезающих уже от исследователей; но как у нас у обоих не хватало средств, то мы и откладывали это до более благоприятного времени.

Зимой мы съехались у Закревских. Шевченко был у них как свой и с удовольствием проживал в их гостеприимном доме. Иногда съезжались к Виктору Алексеевичу некоторые поклонники Бахуса и совершались знаменитые празднества. Но Тарас Григорьевич любил и женское общество, нередко просиживал в гостиной у хозяйки в дружеском кружке, весело болтая, слушая музыку или звучным своим голосом распевая заунывные украинские песни. Никакие тогда усилия поклонников Бахуса не в состоянии были его отнять у нас, и кончалось тем, что Виктор Алексеевич с товарищами приходил из флигеля и все вместе мы просиживали далеко за полночь. Однажды мы собрались к родным Закревских, верст за десять. Время прошло незаметно. Мария Алексеевна превосходно играла Шопена, София Алексеевна рассказывала занимательные эпизоды из прежнего быта украинских панов. Тарас Григорьевич был весел и разговорчив. Давно уже повечерело, мы начали собираться в обратный путь. Горничная объявила, что расходилась метель. По обычаю нас начали удерживать, но молодые спутницы наши решились ехать, тем более, что дорога знакомая, лошади отличные, да и метель, по-видимому, не могла в час времени разыграться до такой степени, чтобы уничтожить след. Призвали кучера, и тот с своей стороны ободрил и сказал, что в случае необходимости он не пожалеет лошадей и доставит нас в полчаса на место. Виктор Алексеевич тотчас же сделал свое распоряжение. Он попросил бутылку рому и предложил Тарасу Григорьевичу распить ее на всякий случай: во-первых, для сохранения подолее теплоты, если бы пришлось сбиться с дороги, во-вторых, с целью поскорее уснуть и не чувствовать никаких неприятностей. Но Шевченко не внял убеждениям приятеля и не исполнил его желания. Тогда Виктор Алексеевич, осушив ром во славу Бахуса, завалился в свою кибитку и пожелал всем нам покойной ночи. Мы разместились в санях с барынями и выехали за ворота. Разыгрывалась степная метель, не та, которая, осыпая снегом сверху, залепляет глаза, но не шибко заметает дорогу, а самая страшная, низовая, которая, вырывая снег с земли, крутит его в воздухе и с визгом и каким-то воем носится над обширной степью. Через несколько минут мы уже не видели огней усадь-/111/бы. Лошади сперва бежали бодро, но скоро кучер известил, что мы сбились с дороги, и когда мы раздумали поворотить назад, то никто не знал, какое принять направление. Мороз крепчал, ветер изменялся беспрерывно. Дамы немного трухнули, тем более, что в это время по степям обыкновенно рыскают стаи волков, а несколько дней назад, как нарочно, мы провели вечер в рассказах о подобных приключениях. Делать было нечего; решились пуститься на волю судьбы с надеждой, что прибьемся куда-нибудь, если не заберем вправо от почтовой Киевской дороги. Кучер наш ехал небольшой рысью; Виктор Алексеевич, уснувший в своей кибитке, не слыхал ничего происходившего, а его возница старался только не отстать. Метель усиливалась. Мы с Тарасом Григорьевичем предлагали дамам обычное средство: пристать у какой-нибудь скирды сена, развесть огонь и греться до утра; но дамы и слышать не хотели, надеясь, что как-нибудь добьемся. При свете спички, которую удалось мне зажечь в шапке, посмотрел я на часы. Было за полночь. А мы выехали часов около 7... и ни признака жилья, ни собачьего лая, столь отрадного путнику, сбившемуся с дороги.

Дамы начали было ободряться при мысли, что, одетые тепло, мы не замерзнем, что с полуночи волки не так уже бродят, и мало-помалу пошли рассказы. Тарас Григорьевич запел «Ой не шуми, луже!», мы начали ему вторить... Но тут ураган разразился с ужасной силой, лошади остановились, песня наша замолкла, и вой порыва, пронесшегося мимо, показался нам воем голодных волков. Кибитка Виктора Алексеевича чуть не наехала на нас. Лошади ни с места. Мы врезались в сугроб, какие обыкновенно образуются во время метели по низменностям. Общими силами вытащили мы санки и снова поехали шагом.

 — А щó, Тарасе? — спросил я, усаживаясь весь в снегу на свое место.

А он в ответ запел мне строфу из запорожской песни:


Ой которі поспішали,

Ті у Січі зимували,

А которі зоставали,

У степу пропадали.


Отчаяние начало овладевать нашими спутницами, и много надо было усилия Шевченку успокоить их. Он начал импровизировать «Метель» и сложил несколько строф, которые, однако же, разнеслись вслед за порывами бури, потому что впоследствии ни он, ни мы не могли их вспомнить. Кажется, что у меня уцелели некоторые отдельные стихи, но не привожу из боязни, чтобы не вмешалась какая-нибудь строчка собственного сочинения. Знаю только; один куплет выражал мысль, что козакам и умирать было бы хорошо в обществе таких милых спутниц.

Мы подавались вперед, решительно не зная направления, но чем далее, тем с большей надеждой на спасение, потому что близко было к рассвету... Наконец, дамы наши усмотрели в стороне огонек... Кончено, спасены. Кучер приударил лошадей, которые, почуяв близость отдыха и корма, несмотря на изнурение, пустились бежать рысью, и скоро мы выбрались к постоялому двору на почтовой Киевской дороге. Весь фасад был освещен, в окнах мелькали тени, за воротами слышались возгласы суетившихся извозчиков. Хотя до /112/ дома оставалось недалеко, но мы решились отдохнуть часа два на постоялом. Рыцарь большого штофа спал как убитый, и из кибитки его раздавался богатырский храп, который звукоподражал завыванию бури разными голосами. Виктора Алексеевича едва разбудили, а когда он ввалился к нам в теплую комнату, то усердно смеялся, узнав, как долго мы блуждали, и остроумно начал доказывать, что нет ничего на свете блаженнее мочемордия. Скоро представился ему еще случай привести одно доказательство. Когда перезябшие дамы попросили чаю, на постоялом дворе не оказалось его, потому что хозяин держал только самовар, предоставляя проезжим возить с собою припасы; зато водки было сколько угодно. Но я достал чаю у какой-то проезжей барыни, которой рассказал наше приключение, и два часа, проведенные нами до рассвета в корчме, принадлежат к одним из приятнейших в моей жизни. Мы их вспоминали не раз с Шевченком.

Но сошлись мы с Тарасом Григорьевичем теснее в 1846 г. Однажды неожиданно заехал он ко мне перед масленицей — бледный и с обритою головою по случаю недавней горячки. Тогда он постоянно носил черную бархатную шапочку. Я и не знал, что он, больной, в нескольких верстах лежал, в Переяславском уезде. Во время болезни Шевченко написал много стихотворений. В этот и последний раз он заехал ко мне в Исковцы с целью пригласить меня сопутствовать ему по Малороссии: он располагал срисовывать древнюю утварь по церквам и монастырям, а для меня какое бы то ни было путешествие сделалось необходимостью. На этот раз мы рассчитывали ехать в Чернигов на короткое время, а оттуда в Киев. Мы тотчас же составили план отправиться в Лубны на ярмарку, потом посетить Нежин, дорогой для меня по воспоминаниям. В Лубнах съехалось много помещиков, приглашениям не было конца, но мы отделались и выехали прямо в Нежин, который тоже развернулся на масленице. Но здесь я не могу не занести одного факта. В то время, как в Прилуках перепрягали нам лошадей — это было ночью, — в соседней улице случился пожар. Горела убогая лачужка. Народ сбегался, но тушили и помогали преимущественно евреи, потому что в лачуге жил их единоверец. Мы прибежали на пожар в свою очередь, и Тарас Григорьевич бросился спасать имущество погорельцев. Он наравне с другими выносил разный хлам и по окончании держал речь к христианскому населению, которое как-то неохотно действовало... Шевченко горячим словом упрекал предстоявших в равнодушии, доказывал, что человек в нужде и беде, какой бы ни был нации, какую ни исповедовал бы религию, делается нам самым близким братом.

Приезд Шевченка в Нежин не мог остаться тайною. Двери наши не затворялись; в особенности нас посещали студенты и в числе их Н. В. Гербель, бывший тогда в последнем курсе. В четверг мы отправились в собрание. Тут случилось маленькое происшествие. Кто-то из начальствующих лиц не хотел было впустить Шевченка на том основании, что последний был в бархатной шапочке, но щекотливому сему мужу объяснили, что Тарас Григорьевич, в каком бы ни был костюме, делал честь своим посещением. Поэт много смеялся этому приключению. На другой день мы все разъезжали по гостям, и тогда же он написал Гербелю в альбом четыре стиха из одной своей пьесы: /113/


За думою дума роєм вилітає.

Одна давить душу, друга роздирає,

А третяя тихо, тихесенько плаче

У самому серці, може, й бог не бачить.


Надобно сказать, что Шевченко, кроме полнейшего бескорыстия, не любил и даже боялся всевозможных денежных расчетов, и если ему случалось сходиться с кем-нибудь и быть некоторое время вместе, — он отдавал товарищу свои деньги и просил избавить его от всех житейских забот. Когда мы выехали из Лубен, он отдал мне свою кассу, которая, как и моя, была не в блистательном положении, но при умеренной жизни нам должно было хватить денег по май месяц. Признаюсь, что я и сам небольшой мастер обращаться с деньгами, но как-то более Шевченка боялся за истощение наших средств, и потому, приняв на себя казначейскую обязанность, начал некоторым образом скупиться, в особенности не выходить из бюджета, составленного на масленичные увеселения. Тарас одобрил мой план, и мы жили довольно расчетливо, по нашему крайнему разумению. Как теперь помню, проснулись мы в субботу довольно рано, и пока не являлись гости и нам не предстояло еще отправляться к знакомым, я хотел пойти в лавки купить некоторые припасы, потому что мы решились выехать после бала в Чернигов и, таким образом, заключить масленицу. Выходя из дому, я просил Шевченка приготовить чай.

 — Не хочеться мені уставать, — проговорил он, — щось я утомився, так би і кабанував цілісінький день. Нехай приносять самовар, а прийдеш — сам — і зробиш чаю.

Я согласился и вышел.

Возвращаюсь минут через двадцать. Тарас Григорьевич был одет. За столом сидел какой-то юнкер, пил чай и подливал себе в стакан рому из графинчика, поданного услужливым номерным.

 — От нам бог і гостя послав, — сказал мне Шевченко.

Юнкер счел нужным мне отрекомендоваться. К нам часто являлись посетители, но при взгляде на последнего у меня возникло какое-то темное подозрение, что посетитель этот был привлечен не собственно желанием познакомиться с украинским поэтом, а с другой целью. Но я старался быть как можно приветливее. Юнкер рассказал несколько анекдотов, давно уже известных, и когда не оказалось более рому, он, громко кликнув номерного, приказал подать еще графинчик. Мне это не понравилось, и смущал меня не лишний полтинник, но перспектива сообщества с неизвестным господином, который с окончанием второй порции рома мог сделаться невыносимым. Напившись чаю, юнкер отозвал Шевченка в сторону и что-то шептал минуты две, потом раскланялся и вышел.

 — Дай мені три карбованця (рубля), — сказал мне несмело Тарас, смотря на меня с своей добродушной улыбкой, и по лицу видно было, что он готов рассмеяться.

 — Вероятно, тому? — спросил я тихо, указывая на дверь.

Он махнул рукою. Я достал денег. Шевченко взял шапку и вышел. Возвратясь, он рассказал мне, что юнкер, войдя к нам в № и отрекомендовавшись, признался ему, что проиграл казенные деньги и просил одолжить ему пять рублей, не пополнив которых, он мог ожидать больших неприятностей. Тарас Григорьевич по мягкосердию тронулся его положением как молодого мальчика и обещал по-/114/мочь, пригласив напиться чаю. Но когда гость, осушив графинчик рому, потребовал другой, то, несмотря на это похвальное служение Бахусу, Тарас решился уменьшить пожертвование и дал три рубля, примолвя мне только шутливо, чтоб я не рассказал В. А. Закревскому, который мог обидеться за такое равнодушие к истинному мочемордию. Он никогда не отказывал просящим, и бывали времена, когда у нас общий капитал понижался до нескольких гривен. Тарас Григорьевич брал всегда мелкую монету для раздачи милостыни. Участье к нуждам и беде других приводило его иногда к самым наивным сценам, и это еще более располагало каждого к его личности. Иногда, впрочем, после наглого обмана, вытаскивавшего у него последние деньги, он сердился и давал слово быть осмотрительнее; но какая-нибудь новая попрошайка, искусно скорченная мина, жалобный голос — и Тарас не выдерживал. Разумеется, уважая подобное направление, я никогда не говорил ему об этом, потому что не производить же следствия, стоит или не стоит подать милостыню; но многие знакомые из участия советовали Шевченко беречь свои финансы.

 — Я і сам знаю, — отвечал он, — та нехай лучче тричі одурять мене, а все-таки учетверте подам тому, хто справді не бачив, може, шматка хліба.

Мы в Нежине не скучали, но, несмотря на всеобщее радушие, на присутствие прелестной М. С. К[ржисевич], известной тогда красавицы в Малороссии, кружившей всем головы, решились оставить город, в котором не было дела, и поселиться в Чернигове, где имелись в виду интересные древности. После бала, в субботу, полусонные выехали мы из Нежина и прибыли на другой день под вечер в Чернигов. Надремавшись в дороге, мы уже не ложились спать, а, пообедав, отправились в благородное собрание, где с утра еще собрались на folle journée 1. Нам чрезвычайно интересно было войти в общество, где не предвиделось ни души знакомой, и Тараса в особенности занимала мысль — не пристанет ли к нему кто-нибудь за шапочку. Никто, однако же, не пристал, я неожиданно встретил двух старых товарищей, и скоро весть о Шевченко разошлась по зале. Но Тарас Григорьевич, познакомясь с несколькими своими почитателями, вскоре уехал, и они где-то провожали масленицу. Я оставался в собрании до конца. Общество было небольшое, но приятное, за исключением немногих личностей, которые обыкновенно водятся во всех городах и служат необходимой принадлежностью каждого собрания. На другой день я проснулся первый, не думая будить товарища, сделал себе чаю и, не помню уже отчего, мне пришла фантазия описать в стихах вчерашний бал, дав название цветов и растений всему прекрасному полу. Когда проснулся Шевченко и я прочел ему свое стихотворение, оно понравилось ему до того, что, заставив меня повторить, он тотчас же присел к столу, взял карандаш и на полях сделал иллюстрацию, сколько мог запомнить иную личность. Разумеется, сходства не было, потому что в час времени не мог же он разглядеть незнакомых физиономий; но было много комизма в фигурах иных растений, особенно смешно вышли капуста, пион, морковь и т. п. Тарас Григорьевич необыкновенно усердно занялся делом и принял его близко к сердцу.



1 Торжества (франц.). /115/



 — Ось знаєш що, — сказал он, — ось перепиши лишень начисто і зостав мені більш місця — я гарненько ілюструю.

Пока он пил чай, я переписал стихотворение, а к обеду была готова мастерская иллюстрация, которая долго сохранялась у меня, но в прошлом году утрачена вместе с другими интересными для меня бумагами.

Проведя вечер у новых знакомых, Шевченко на другой день поехал в Троицкий монастырь к преосвященному просить позволения срисовать древнюю утварь, но скоро возвратился, получив разрешение приступить с четверга — не помню уже вследствие какой причины. Нас посетили несколько человек, и один из них, заметив уголок иллюстрированного бала, вытащил его из-под бумаг и, прежде чем я успел заметить это, начал читать вслух. Скрываться не предстояло возможности. В стихотворении не имелось ничего оскорбительного, а тем более не было выставлено ни одного имени, при том же в конце второй недели мы собирались выехать из Чернигова, и волей-неволей нескольким человекам сделались известными наши невинные проделки. Разумеется, все находили забавным, кое-что верным, в особенности хвалили мастерской карандаш, и тут же мы узнали многие интересные подробности. Тарас Григорьевич напомнил, однако же, посетителям украинскую пословицу: «своя хата покришка», которой есть равносильная и на русском: «из избы сору не выносить». Нам дали слово. Под вечер к нам заехал один из этих господ и убедительно начал просить позволения взять на полчаса листок с тем, что, кроме его жены, никто не увидит. Мы подумали; потом, решив, что нам, как перелетным птицам, через несколько дней приходилось оставить город, может быть, и навсегда, рискнули исполнить желание доброго человека, показавшего такое расположение» и хлопотавшего об облегчении приступа к занятиям для Шевченко. Я отдал листок.

 — А він збреше, — сказал мне Тарас по уходе посетителя, — не самій тільки жінці він його покаже... Та дарма!

Действительно, он не ошибся. Листок был возвращен нам уже на другой день, побывав в нескольких домах и произведя противоположные эффекты, как и надо было ожидать. О последствиях мы скоро были извещены, и Тарас Григорьевич так смеялся, как я редко помню.

 — Буде тобі, — говорил он мне, — як розходяться морква та капуста.

Надобно же было случиться, что в Чернигове, во-первых, нашлось довольно древностей, которые нужно было срисовать, во-вторых, Шевченко получил просьбы снять несколько портретов. Таким образом, неожиданно остались мы в городе, в котором по нескромности одного индивидуума часть общества была вооружена против нас, и хотя, повторяю, ни в стихотворении, ни в иллюстрации не было ничего оскорбительного, однако положение наше не могло назваться спокойным, если принять во внимание, что в небольшом городе все общество постоянно собиралось вместе. Сперва мы решились было жить анахоретами, но приглашения были так искренны и в некоторых домах принимали нас так радушно, что, очертя голову, мы начали появляться в черниговском свете. В двух домах в особенности часто собирались — у губернатора и губернского предводителя, где нас окружали всевозможным вниманием и где, /116/ действительно, радушие и бесцеремонный прием всех и каждого были первым и главным условием. Небольшой кружок был оживлен присутствием приезжего из Петербурга кн. У[русо]ва, который умел расшевелить провинциальное общество, и вечера проходили чрезвычайно приятно. Предоставляю читателю судить о положении нашем с Шевченком, когда волей-неволей, представленные некоторым из цветков и растений, игравших не блистательную роль в нашем иллюстрированном стихотворении, мы должны были играть с ними в petits jeux 1 и выдерживать легкие намеки не весьма приятного для нас свойства. Это было, однако ж, ничего; но нам жутко пришлось от двух сестер, которых назвал я тепличными высокомерными розами и которые, к стыду моему, оказались милыми и образованными девушками. Обладая тактом и по совету матери, они не только не показывали вида недовольства от нашей шутки, напротив, обращались с нами ласково и с необыкновенной любезностью. Возвратясь как-то домой с одного очень приятного вечера, Шевченко начал, не раздеваясь, молча ходить по комнате и на вопрос мой, что с ним, отвечал:

 — Лучче б оті дівчата вилаяли нас на усі боки.

И мы после небольшого совещания решились ехать к этому семейству и чистосердечно покаяться в своем прегрешении. Но по странному настроению судьбы мать этого семейства предупредила нас и прислала просить Тараса и меня приехать к ней запросто обедать. Шевченко получил заказы сделать портреты обеих барышень, и все неприязненные отношения были кончены.



1 Маленькая игра (франц.).



В это же время познакомился с нами и бывал у нас С. С. Громека, тогда еще подпоручик какого-то пехотного полка. Окончив занятия в Чернигове, Тарас Григорьевич уезжал к дружески знакомому семейству Лизогубов в Седнев, где и работал, а я оставался в Чернигове и собирал по окружностям этнографические заметки. Потом я заболел. Шевченко приехал и прожил со мною, пока мне сделалось лучше. Тогда же он снял с меня превосходный портрет карандашом и снова отправился в Седнев, а я после Фоминой уехал в Киев. У меня в тетради осталась песня, написанная его рукою. Она напечатана в 3-м номере «Основы», но уже по другой редакции. Вот как вылилась она у Шевченко:


Не женися на багатій,

Бо вижене з хати,

Не женися на убогій,

Бо не будеш спати.

Оженись на вольній волі,

На козацькій долі;

Яка буде, така й буде,

Чи гола, то й гола.

Та ніхто не докучає

І не розважає —

Чого болить і де болить,

Ніхто не питає.

Удвох, кажуть, і плакати

Мов легше неначе,

Не потурай: легше плакать,

Як ніхто не бачить.


Когда Шевченко возвратился из Седнева, мы встретили его старого товарища — художника Сажина — и скоро поселились все вместе на Крещатике, в улице, называемой «Козине болото».

Здесь началась новая жизнь с чрезвычайно поэтической обстановкой. Шевченко задумал снять все замечательные виды Киева, внутренности храмов и интересные окрестности. Сажин взял на /117/ себя некоторые части, и оба художника пропадали с утра, если только не мешала погода. Я отправлялся то к знакомым профессорам, то разыскивал старинные книги, то ходил на Днепр к рыбакам и ездил на лодке, то искал интересных встреч с богомольцами, которых десятки тысяч стекаются в Киев летнею порою. Ничего не бывало приятнее наших вечеров, когда, возвратясь усталые домой, мы растворяли окна, усаживались за чай и передавали свои дневные приключения. Когда Шевченко рисовал внутренность коридоров, ведущих в Ближние и Дальние пещеры, я сопутствовал ему с целью изучить любопытные группы нищих, занимавших иногда большую половину коридоров и имевших как бы свои привилегированные ступеньки. При странном освещении, в котором полумрак галерей, обсаженных деревьями, прерывался вдруг потоком света и яркий треугольник прорезывал наискось часть коридора, группы калек с оригинальными лицами, с лохмотьями и умоляющими голосами — этим особенным нищенским речитативом — представляли чрезвычайно своеобразное зрелище. Несколько медных грошей приобретали нам расположение этой шумной и оборванной толпы, в голосе которой, мимо грязи, отвратительного уродства, иногда приобретенного нарочно, из корысти, мимо порочных наклонностей, встречались индивидуумы, драгоценные для художника и вообще для наблюдателя. Но извлекать пользу из встреч с жалким человечеством надо было умеючи. У нищих существуют или, по крайней мере, существовали свои ассоциации, и в известном кружке все зависело от атамана или старшины, который обращался деспотически с своими собратами. Один слепой старик зверского вида, но умевший скорчить самую постную физиономию, гудевший, как бочка, в минуты гнева и чуть не пищавший, когда канючил у прохожих, — предводительствуя небольшой толпой нищих, больно колотил их огромной палкой, не разбирая правого и виноватого. Особенно это случалось в те часы, когда отойдут обедни, а до вечерень еще времени много. Мы, бывало, часто спрашиваем у нищих, зачем они терпят такого забияку, но нам отвечали: «Пусть уже дерется, недолго осталось, на маковея (1 августа) выберем другого». Атаман этот, по словам его товарищей, не годился в городе, но в деревнях с ним было любо, потому что он имел обширное знакомство. Тараса поразила его физиономия, и он снял с него портрет. Но, действительно, лицо это было исполнено такой подлости и отвержения, что Шевченко, минут через пять по окончании, разорвал его на части.

 — Се такий супес, що за шага заріже чоловіка, дарма що сліпий.

Он много набрасывал фигур, и я не знаю, куда девались эти очерки.

По временам, однако ж, на Шевченко нападала лень, и он так бывал рад дождливым дням, что не вставал с постели и читал или новые журналы, или необходимые ему исторические сочинения, доставать которые лежала обязанность на мне. Но случалось, что он пропадал из дому суток по двое, и это меня беспокоило, потому что общей кассой заведовал я, а он никогда не брал с собой больше двугривенного, из которых часть употреблял на продовольствие, а остальные раздавал бедным. Случалось, что он заходил далеко в окрестности, но иногда встречал кого-нибудь из знакомых и пировал с ними. Он не любил никаких расспросов. /118/

Собственно о своем костюме он заботился очень мало, так что надобно было надоедать ему, если предстояла необходимость заказать какие-нибудь вещи. На деревенских помещичьих балах он не слишком церемонился, но в Киеве другое дело. Было у нас несколько знакомых из высшего круга. Вот иной раз с утра Тарас Григорьевич и говорит, что, поработав хорошенько, не мешало бы вечерком пойти куда-нибудь в гости. Я так и прилажу и ожидаю. Возвратится Тарас.

 — А не хочеться мені натягать отого фрака, щоб він слиз.

 — Так и не надо.

 — А, може б, піти запросто.

 — Я вижу, что тебе не хочется, ну и посидим дома.

 — А справді! Ходім лучче на Дніпро, сядем де-нибудь на кручі і заспіваєм.

И нередко вместо чинного салона мы отправлялись к Днепру, садились на утес и при виде великолепной панорамы пели песни или думали каждый свою думу. Но, случалось, посещали и так называемые аристократические дома, где Шевченко принимали с уважением, но где народный поэт тяготился присутствием чопорных денди и барынь, и раза два только я помню его разговорчивым и любезным в этом обществе. Никогда не забуду, как однажды, сидя в довольно большом кругу за чаем, он подошел ко мне и спросил шепотом:

 — Аже ото ром?

 — Ром.

 — Дивись же, ні один сучий син не всипа (не наливает).

 — Да.

 — Знаєш же, і я не питиму.

 — Почему ж и не подлить немного.

В это время хозяйка пододвинула ему флакон.

 — Тарас Григорьич, не угодно ли с ромом.

Тарас посмотрел на меня.

 — Дякувать! Душно, — сказал он.

Здесь была одна интересная особа, и Шевченко увлекался разговором. Держал себя он в обществе свободно и с тактом и никогда не употреблял тривиальных выражений. Это заметили даже и многие барыни. Когда мы вышли на улицу, ночь была лунная, и ветер едва шевелил вершины серебристых тополей, которыми так изобилуют некоторые части Киева. Шевченко предложил пройтись дальним путем, т. е. чрез Липки к саду, и мимо костела подняться на Старый Киев.

 — На чортового батька вони ставлять отой ром, коли і губ ніхто не умочить, — молвил Шевченко и засмеялся. — Сказано, пани — у їх усе напоказ тільки.

 — Напрасно ты церемонишься.

 — Ні, не люблю я у такій беседі ні чарки горілки, ні шматка хліба.

Зато любил он простоту семейного быта, и где принимали его не пышно, но искренне, он там бывал необыкновенно разговорчив, любил рассказывать смешные происшествия — не анекдоты, как покойный Основьяненко, а непременно что-нибудь из бывалого, в чем он подмечал комическую сторону. У меня в Киеве жили родные, небогатые люди, но считавшие за удовольствие принять гостя, чем бог послал. У тетушки в особенности подавали превосходный по-/119/стный обед, какого, действительно, не найти и у самого дорогого ресторатора. По старосветскому обычаю старики соблюдали все посты, и я в одну из серед или пятниц познакомил с ними Шевченко. Нас, разумеется, не отпустили без обеда. Вся обстановка уже показала Тарасу Григорьевичу, что нас не ожидали никакие церемонии. Старик-дядя, коренной полтавец, помнил все малейшие обычаи родимого гостеприимства и, произнеся известную фразу «по сій мові, будьмо здорові, выпил прежде сам рюмку настойки, а потом предложил гостю. Это очень понравилось последнему, и он, принимаясь за рюмку, проговорил свою обычную поговорку:

 — Як-то ті п’яниці п’ють оцю погань, нехай уже ми люде привичні.

Но когда Тарас Григорьевич съел несколько ложек борщу, он не утерпел не признаться, что если и ел подобный борщ, то, вероятно, очень давно, да и вряд ли когда случалось пробовать. Борщ этот был с сухими карасями, с свежей капустой и какими-то особенными приправами. Подали потом пшенную кашу, варенную на раковой ухе с укропом, и Шевченко совершенно растаял. Старики утешались, что могли доставить удовольствие такому дорогому гостю, а он от маловажного, по-видимому, обстоятельства пришел в необыкновенно хорошее расположение духа, и мы просидели, я думаю, за столом часа три. После того несколько раз по желанию Шевченко мы ходили обедать в постные дни к старикам, только, бывало, я заранее предварю тетушку, и постный борщ удавался, как нельзя лучше. Даже нынешнею зимою в ресторане Вольфа напомнил он мне как-то о наших постных обедах на Крещатике.

Во время прогулок он говорил мне, что хотелось бы ему написать большую картину. По его словам, и мысль у него шевелилась, и план иногда неясно мелькал в воображении; но Шевченко сознавал сам, что родился более поэтом, чем живописцем, потому что во время обдумывания картины «хто його зна — відкіль несеться, несеться пісня, складаються стихи, дивись, уже і забув, про що думав, а мерщій запишеш те, що навіялось».

Любил он и уважал природу. Блуждая с ним по лесам над Сулой и Слепородом, мы, бывало, просиживали у норки какого-нибудь жучка и изучали его незатейливые нравы и обычаи. Большое удовольствие доставляли Шевченку крестьянские дети, которые в деревнях обыкновенно целые дни проводят на улице. Тарас Григорьевич не раз садился к ним в кружок и, ободрив пугливое общество, рассказывал им сказки, пел детские песни, которых знал множество, серьезно делал пищалки и вскоре приобретал привязанность всех ребятишек. Никогда не забуду одного приключения. Ушел он как-то рано рисовать развалины Золотых ворот, возле которых в то время не отстраивалась еще эта часть города, и сказал, что возвратится вечером. Золотые ворота были близко от нашей квартиры. Я получил записку, которою нас приглашали на чай, и хотел уведомить Тараса Григорьевича, чтоб никуда не зашел, потому что у знакомых, куда нас звали, он всегда бывал с удовольствием. Прихожу к Золотым воротам и что же вижу? Тарас Григорьевич разостлал свой цветной платок, на который посадил трехлетнюю девочку, и из лоскутков бумажки делал ей какую-то игрушку. Он рассказал мне свое приключение. Часу в пятом Тарас Григорьевич сидел и работал, как за валом внизу послышался детский плач, на который он /120/ сперва не обратил никакого внимания. Но плач не умолкал и становился сильнее. Место пустое. Шевченко не выдержал, пошел по гребню вала и заглянул вниз. Во рву сидело дитя и жалобно плакало. Возле ни души, лишь несколько телят паслись в отдалении. Он пробежал шагов двадцать — никого. Нечего делать, надо было спуститься и взять ребенка. Девочка перепугалась и заплакала еще сильнее. Успокоив ее насколько было можно, Тарас Григорьевич понес свою находку к Золотым воротам. Ему как-то удалось забавить ее, но добиться толку не было никакой возможности, потому что девочка лепетала «мама», «няня» и больше ни слова. Давал он ей бублики (баранок), но дитя не могло укусить и все повторяло только «мама», «няня». Тарас Григорьевич не знал, что делать. Два-три прохожих постояли, посмотрели и не признавали девочки, а ему и не хотелось утерять чудного освещения и вместе жаль было оставить девочку возле себя в жертву страха и, конечно, голода. Я пришел кстати и тотчас же отправился в соседние дома, которых было вблизи весьма немного. Нигде, однако же, не знали девочки. Положение становилось затруднительным. Мы решились идти домой и объявить в полиции. Я взял портфель, а Тарас Григорьевич ребенка, и таким образом дошли мы до Софийского собора. Молодая женщина в домашнем костюме с испуганным видом выбежала из переулка и, увидя нас, бросилась к нам навстречу.

 — Мати! — сказал Шевченко и, не говоря ей ни слова, подал ребенка.

Оказалось, что нянька унесла девочку гулять, но, вероятно, встретила на дороге знакомую или знакомого, хорошенько выпила и завалилась во рву спать, а дитя пошло и пошло вдоль по канаве. Ребенок был несколько часов в отсутствии из дому. Какая-то старушка, проходя под валом, увидела пьяную няньку и, не зная, что у нее было дитя на руках, поспешила только с одной новостью. Развязка известна. Возвращаясь домой, Тарас Григорьевич смеялся, как бы он воспитывал дочь, если бы у девочки не отыскались родители.

Что касается до любви в тесном смысле этого слова, то за все время моего знакомства с Шевченком я не заметил в нем ни одной привязанности, которую можно было бы назвать серьезною. Он любил женское общество и увлекался, но никогда надолго. Как молодые люди начнем, бывало, об этом разговор, и стоило только напомнить ему какое-нибудь его увлечение, он обыкновенно отзывался:

 — Ах! дурниця! Поки з нею балакаю, то буцімто щось і ворушиться у серці, а там і байдуже.

Но к одной особе он возвращался раза три, т. е. по крайней мере раза три при встрече с нею он увлекался. Давно, еще в первые времена знакомства нашего, он долго сидел возле нее на балу и все просил у нее на память хоть один голубой цветок, которыми отделано было платье. Молодая женщина шутила и шутя отказывала. Тарас Григорьевич, однако же, изловчился и оторвал цветок. Так это и кончилось. Года через два случайно увидел я у него этот знак воспоминания. Тарас Григорьевич смешался немного.

 — Славна молодичка, — сказал он мне, — і така приятна, що, здаеться, й забудеш, а побачиш, то знов так тебе й тягне.

Завлекся было на короткое время он одной известной красавицей, которая кружила головы всем, кто попадал в заколдованный /121/ круг ее. Увлечение было сильное. Шевченко не на шутку задумывался, рисовал ее головку и несколько раз сочинял стихи. Я всегда был рад, когда кто-нибудь ему нравился: благородная натура эта делалась еще художественнее, и он работал тогда с большим рвением. Скоро, однако же, он разочаровался относительно красавицы. Пригласила она как-то его утром прочесть ей одну поэму и сказала, что у нее никого не будет, что она желала бы одна насладиться чтением. Тарас Григорьевич исполнил ее желание. Шел он к ней с каким-то трепетом. Но какая же встретила его картина? В уютной гостиной красавица сидела на диване, окруженная студентом, гусаром и толстейшим генералом, тремя отъявленными своими обожателями, и искусно маневрировала по-своему, обманывая всех троих, то лаская поочередно надеждой, то приводя в отчаяние. Поэт смутился, и как прелестная хозяйка ни атаковала его любезностью — он ушел с твердым намерением никогда не посещать красавицы и сдержал свое слово.

Вот стихотворение, написанное по этому случаю:


Не журюсь я, а не спиться

Часом до півночі,

Усе світять ті блискучі

Твої чорні очі.

Мов говорять тихесенько:

«Хоч, небоже, раю?

Він у мене тут у серці»,

А серця немає,

Й не було його ніколи,

Тільки шматок м’яса...

Нащо ж хороше і пишно

Так ти розцвілася?

Не журюся, а не спиться

Часом і до світа,

Усе думка побиває,

Як би так прожити,

Щоб ніколи такі очі

Серця не вразили.


Еще я помню одно увлечение в Киеве. Рисуя Лавру и ее подробности, он познакомился с приезжим семейством богомольцев, в котором была очень хорошенькая молодая девушка. По вечерам Шевченко начал пропадать и не говорил, где просиживал до полуночи, и так как у нас было в обычае не спрашивать друг у друга отчета, то я несколько дней не знал, что поэт увлекается. На живописной дикой тропинке, ведшей из царского сада на Подол прямо чрез скалистый берег, я однажды нечаянно увидел Тараса Григорьевича в незнакомом обществе, состоявшем из двух старух, нескольких детей и хорошенькой девушки. Последняя откинула вуаль. Раскрасневшееся личико ее, окаймленное светлыми волосами, было замечательно. Смеясь чистым, почти детским смехом, она слушала Тараса Григорьевича, который, спускаясь рядом с нею, рассказывал ей, должно быть, что-нибудь забавное. Я подымался в гору. Тарас Григорьевич только спросил меня, куда я иду, и сказал, что провожает знакомых в Братский монастырь. На третий день он был очень скучен и признался мне в своем увлечении. Незнакомое мне семейство уехало уже в деревню. Девушка эта была за кого-то сговорена, и в сентябре назначили свадьбу. Он любил женщин живого характера; по его мнению, женщине были необходимы пыл и страсть — «щоб під нею земля горіла на три сажні».

Погибшие, но милые созданья в то время не увлекали Шевченко; у него были на этот счет свои оригинальные понятия. Он не находил никакого удовольствия посещать веселые приюты продажных граций, хотя никогда не казнил их презрительным словом. Он был слишком гуманен и на слабости смотрел снисходительно, стараясь в самой грязи найти хоть крупинку золота. На продажную любовь, /122/ на женщину, отдававшуюся страсти, он говорил, «можно махнуть рукою»; но тайный разврат, какими бы цветами ни прикрывался, всегда возбуждал в душе его неодолимое отвращение.

Гуманность его проявлялась в каждом действии, в каждом движении; на животных даже простиралась у него ласкающая нежность. Не раз защищал он котят и щенков против злостных намерений уличных мальчишек, а птичек, привязанных на сворке, покупал иногда у детей и выпускал на свободу. Мы жили близко базара, и я помню, как, бывало, утешается он и зовет меня к окну, когда какая-нибудь собачонка, утащив кусок хлеба или баранок, боязливо пробиралась под забором. Одна возмутительная сцена чуть не стоила нам дорого. В Киеве в то время полицейские служители, имевшие обязанность бить собак, называемые по-местному гицелями, отправляли свое ремесло публично, среди бела дня, на многочисленном базаре. Они ходили вооруженные длинною палкой с железным крючком на конце и другой короткой дубиной (добивач). Поймав животное крючком, они оканчивали его дубиной и иногда долго мучили животное. Проходя на «Козье болото», мы как-то раз попали на подобную сцену. Гицель схватил большую собаку за ребро и, не совсем убив ее, тащил полуживую между городом. Тарас Григорьевич вышел из себя и упрекнул живодера. Гицель ответил грубо и тут же начал тиранить собаку, которая визжала раздирающим образом... Шевченко выхватил у него дубину... Полтинник, однако же, уладил дело; гицель одним ловким ударом добил животное, но Тарас Григорьевич долго не мог прийти в себя от волнения...

К этой же эпохе относится наше знакомство с г. Аскоченским, ныне редактором слишком известной «Домашней беседы», а тогда экс-профессором духовной академии, воспитателем генерал-губернаторского племянника и поэтом: так по крайней мере некоторые называли его в Киеве. Редактор «Домашней беседы» не обнаруживал тогда духовной нетерпимости и не предавал еще анафеме всего светского и современного, как делает это в настоящее время, но, настроив лиру свою на элегический тон, бряцал по ней весьма чувствительные песни. Сей муж, карающий сурово все живое и мыслящее, смотрящий на произведения искусств сквозь мутные очки средневекового аскетизма, горячо вступающийся за юродивого Ивана Яковлевича, читал нам свои стихотворения, выражавшие живые страсти и, надо отдать ему справедливость, не обнаруживал стремления, которое могло бы отличить в нем будущего редактора издания, делающего стыд, не говорю уже литературе, но даже печатному станку, передающему его на бумагу. Я упомянул об этом потому, что, свидевшись после долгой разлуки, Тарас Григорьевич с удивлением сказал мне: «А знаешь ты, що «Домашнюю беседу» видае той самий Аскоченський, которого ми знали у Киеві? Чи можна буде надіятись!»

Под конец нашего пребывания в Киеве Шевченко одно время вздумал было учиться по-французски и, вероятно, при громадных способностях не замедлил бы успеть в своем предприятии, но после охладел, и об этом не было помину.

Неожиданно мне пришлось уехать домой. Когда я объявил Шевченко, что карман мой в жалком состоянии, он достал денег, дал мне на дорогу и выпроводил до Днепра. Прощаясь с ним на мосту, я не знал, что расстаемся надолго... Мы свиделись ровно через четырна-/123/дцать лет в сентябре прошлого года, по моем возвращении из путешествия по югу России. Войдя в мастерскую Тараса Григорьевича в Академии, я застал его за работой: он гравировал. На вопрос мой, узнает ли меня, Шевченко отвечал отрицательно, но сказал, что по голосу, кажется, не ошибся и назвал меня по имени. Я бросился было обнять его, но он заметил по-русски:

 — Не подходите — здесь вредные кислоты. Садитесь.

Минута эта была для меня чрезвычайно тягостная. Тарас Григорьевич постарел, лицо изменилось, но в глазах его блестел тот же тихий свет мысли и чувства, какого я не мог забыть после долгой разлуки. Мы поговорили немного...

Вскоре встретился я с ним у В. М. Белозерского. Шевченко подошел ко мне, сказал несколько слов и после на все мои вопросы отвечал лаконически, говоря мне «вы», что и меня заставило обратиться к этому же местоимению. Я считал все конченым между нами, но как ни тяжело было мне подобное состояние, я дал себе слово избегать даже тени навязчивости. Через неделю встретились мы снова у Белозерского. Поздоровавшись, мы все время беседовали в разных кружках. По странному случаю уходили мы вместе и очутились в передней. С лестницы сошли молча. У подъезда не было извозчиков.

 — Ви додому направо? — спросил я.

 — Ні, піду по Невському, може, зайду до Вольфа.

 — Так нам до Невського по дорозі.

 — От і добре.

Мало-помалу Шевченко разговорился. Дойдя до проспекта, я продолжал разговаривать, и мы очутились у Полицейского моста.

 — Може, зайдем укуш? — сказал он.

 — Зайдем, — отвечал я.

Посетителей было мало. Тарас Григорьевич спросил себе порцию чего-то, я закурил сигару, и тут он сам с обычной, прежней откровенностью выразил мне причину своей холодности. Разумеется, в двух словах я разъяснил, в чем дело, и с тех пор возвратились наши прежние отношения. В этот памятный для меня вечер он много и с особенной любовью говорил мне о Марке Вовчке и том впечатлении, какое произвели на него первые «Оповідання».

Последнее мое свидание с Тарасом знают читатели «Русского слова».

В этом очерке я собрал все факты, сохраненные моею памятью, не стараясь восхвалять такую замечательную личность, как Шевченко, и не скрывая его слабостей. Я далек от мысли делать из дорогого мне человека нечто вроде безупречного героя, но рассказал то, что было в действительности, зная его близко и живя с ним в лучшую эпоху его творческой деятельности. Я ничего не утаил, ничего не прибавил и считаю, что обязан был писать эту статью так, а не иначе...

Друзья покойного собрали сумму, выхлопотали разрешение и повезли прах Тараса туда, где...


Могили

Чорніють, як гори,

Та про волю нишком в полі

З вітрами говорять. /124/













А. С. Афанасьев-Чужбинский

ВОСПОМИНАНИЯ О Т. Г. ШЕВЧЕНКО

(С. 101 — 123)


Впервые напечатано в ж. «Русское слово» (1861. — № 5. — С. 1 — 39). Перепечатано в издании: А. С. Афанасьев (Чужбинский). Собр. соч. Под ред. П. В. Быкова. — СПб., 1891, — Т. 6. — С. 417 — 540. Печатается по первой публикации.

Афанасьев-Чужбинский Александр Степанович (наст, фамилия Афанасьев, печатался под псевдонимом А. Чужбинский; 1816 — 1875) — украинский и русский этнограф, писатель. Еще до знакомства с Шевченко написал обращенное к поэту стихотворение «Гарно твоя кобза грае» (1843). Шевченко осуждал «патриотические» стихи Афанасьева-Чужбинского, напечатанные в газ. «Санкт-Петербургские ведомости» за январь 1856 года. Кроме воспоминаний, Афанасьев-Чужбинский опубликовал заметки о последних днях поэта — «Землякам. Над гробом Т. Г. Шевченко» в ж. «Русское слово» (1861. — № 2).

...«Библиотека»... — Имеется в виду «Библиотека для чтения», ежемесячный петербургский журнал (1834 — 1865), особенно популярный у провинциальных читателей, на которых, собственно, он и был ориентирован. Ведущую роль играл в нем редактор и издатель О. И. Сенковский (1800 — 1858), который направлял его против пушкинского «Современника», В. Белинского, «натуральной школы».

...литературная летопись Брамбеуса... — Барон Брамбеус — литературный псевдоним О. И. Сенковского. Здесь речь идет о многочисленных (отмеченных консервативными взглядами) статьях и рецензиях Сенковского.

...заучивались наизусть драматические фантазии Кукольника... — Говорится иронически о шумном успехе высокопарных, псевдопатетических драматических /492/ произведениях Н. Кукольника, проникнутых монархическими идеями «казенного патриотизма» («Рука всевышнего отечество спасла» и т. п.).

...проговорить без запинки всего Джакобо Санназара. — Якопо Саннадзаро (1455 — 1530) — итальянский поэт и прозаик, служил при дворе герцога Калабрийского, его пастораль «Аркадия» пользовалась огромным успехом. Он является главным персонажем драматического произведения Кукольника «Джакобо Санназар», изданного в Петербурге в 1834 году.

...читали «Кобзаря»... встреченного критикой единодушным глумлением. — Утверждение одностороннее и в целом не отвечает действительности. Оно может быть отнесено только к реакционно-консервативной критике (рецензиям О. Сенковского в «Библиотеке для чтения» (1840. — Т. 39), Ф. Булгарина в «Северной пчеле» (1840. — 7 мая) и др.), которая, признавая поэтический талант Шевченко, ставила ему в упрек «мужицкий» язык «Кобзаря». Нападкам на «Кобзарь» реакционной журналистики противостояли восторженные, одобрительные отзывы, напечатанные в прогрессивных изданиях — ж. «Отечественные записки» (1840. — № 5), где отдел критики возглавлял тогда В. Белинский, «Литературной газете» (1840. — № 36) и др. Даже реакционный «Маяк» (1840. — № 6) поместил положительную рецензию П. Корсакова.

Некоторые современники отмечали успех «Кобзаря» в критике. В частности, поэт-романтик Л. Боровиковский 24 мая 1840 года писал И. И. Срезневскому: «Особенно хвалят журналы вышедший недавно «Кобзарь» (Боровиковський Л. Повне зібр. творів. — К., 1967. — С. 215).

Номады — древнегреческое название кочевников.

Закревская Софья Алексеевна (род. в 1798 г.) — русская писательница, сестра Платона и Виктора Закревских, приятельница Гребенки. Ее роман «Институтка» (1841) иповесть «Ярмарка» (1843), напечатанные в ж. «Отечественные записки», были положительно оценены Белинским. По стилевым особенностям они были близки романтическим произведениям Бестужева-Марлинского.

Закревский Виктор Алексеевич (1807 — 1858) — ротмистр в отставке, один из владельцев с. Березовая Рудка, Пирятинского уезда, Полтавской губернии (теперь Пирятинского р-на, Полтавской обл.). Увлекался творчеством Шевченко. В декабре 1843 года Шевченко нарисовал карандашом шаржированный портрет В. Закревского.

В уездном городке Лубны... один господин пригласил Шевченка обедать... — По народному преданию, это был Трепов Федор Федорович (1812 — 1889), уланский офицер, переведенный впоследствии в жандармский полк. Дослужился до чина генерал-адъютанта, занимал в 1866 — 1878 годах должность обер-полицмейстра, градоначальника Петербурга. Он — отец петербургского генерал-губернатора Трепова Д. Ф., товарища министра внутренних дел, позорно известного тем, что в октябре 1905 года отдал приказ во время разгона демонстрации: «Холостых залпов не давать, патронов не жалеть».

...в уездном своем городе... — Речь идет о г. Лубны, недалеко от которого было село Исковцы, куда Шевченко приезжал к Афанасьеву-Чужбинскому осенью 1843, осенью 1845 и в феврале 1846 года.

...сошелся с Лукьяновичем. — Лукьянович Александр Андреевич (1803 — 1879), помещик, майор в отставке. В его имении, селе Марьянском, Миргородского уезда, Полтавской губернии (теперь Великобогачанского р-на, Полтавской обл.) Шевченко побывал весной и осенью 1845 года. Здесь он написал поэмы «еретик», «Сліпий», стихотворение «Стоїть в селі Суботові, нарисовал несколько портретов, из которых сохранился портрет Лукьяновича (теперь — в ГМШ). Жена его была родной сестрой декабриста Ивана Федоровича Шимкова.

..мистерия без заглавия. — Мистерия Шевченко «Великий льох».

..мы съехались у Закревских. — В селе Березовая Рудка жила большая семья /493/ Закревских. Главным хозяином имения был Закревский Платон Алексеевич (ок. 1801 — 1882), полковник в отставке, богатый помещик, владелец сахарного завода, известный жестоким обращением с крепостными. С ним и его женой Анной Ивановной (1822 — 1857) Шевченко познакомился в селе Мосевке в июне 1843 года на балу у Т. Г. Волховской. Поэт был восхищен красотой Закревской. Он нарисовал портрет Анны и Платона Закревских (масло, 1843), в ссылке посвятил Закревской стихотворение «Г. З.» («Немае гірше, як в неволь..»), с Закревской связано также стихотворение «Якби зустрілися ми знову» и, вероятно, посвящение поэмы «Невольник».

Закревская Мария Алексеевна (род. в 1816 г.) — сестра Виктора, Платона и Софьи Закрезских. Вместе с последней жила в с. Лемешовке, недалеко от Березовой Рудки.

Гербель Николай Васильевич (1827 — 1883) — русский поэт, переводчик и издатель. В 1846 году Шевченко записал в альбом Гербеля, тогда еще ученика Нежинского лицея, начальную строфу своего стихотворения «Гоголю». Гербель в 1856 году, когда Шевченко находился в ссылке, опубликовал в ж. «Библиотека для чтения» свой перевод его стихотворения «Думка» («Нащо мені чорні брови...»). Это был первый перевод произведения Шевченко. В дальнейшем поэт встречался с Гербелем в Петербурге. Гербель перевел на русский язык 18 произведений Шевченко, а в 1860 году издал «Кобзарь» в переводах русских поэтов. Экземпляр этого «Кобзаря» с дарственной надписью подарил поэту (хранится в ИЛ).

...присутствие прелестной М. С. К[ржисевич], известной тогда красавицы... — Вероятно, речь идет о Марии Степановне Кржисевич (девичья фамилия Задорожная; 1824 — 1905), племяннице Г. С. Тарновского.

...у губернатора и губернского предводителя... — Черниговским гражданским губернатором был тогда (с 1841 г.) Павел Иванович Гессе (впоследствии киевский гражданский губернатор), губернским предводителем дворянства — отставной полковник Ладомирский Василий Николаевич.

Громека Степан Степанович (1823 — 1877) — публицист. Автор статей о злоупотреблениях полиции. Помещал без подписи корреспонденции в «Колоколе», но стоял на монархических позициях. После ссылки Шевченко неоднократно встречался с ним в Петербурге.

...к дружески знакомому семейству Лизогубов в Седнев... — В Седневе жили братья Андрей Иванович (1804 — 1864) и Илья Иванович (1787 — 1867) Лизогубы, приятели Шевченко, Братья были людьми высокой культуры, увлекались литературой, живописью, музыкой. Илья Лизогуб — в свое время известный виолончелист и композитор. Шевченко побывал в Седневе весной 1846 и во второй раз — весной 1847 года, нарисовал портреты А. Лизогуба (карандаш, 1846) и И. Лизогуба (масло, 1846 — 1847). Находясь в ссылке, Шевченко переписывался с ними. А. Лизогуб прислал поэту в ссылку рисовальные принадлежности. Шеф жандармов граф А. Ф. Орлов именем царя запретил А. Лизогубу переписываться с Шевченко. Братья Лизогубы ходатайствовали об облегчении участи Шевченко в ссылке, помогали ему материально.

...снял с меня... портрет карандашом... — Портрет А. Афанасьева-Чужбинского (карандаш, 1846) работы Шевченко не известен.

Сажин Михаил Макарович (умер в 1885 г.) — художник-пейзажист. Соученик Шевченко по Академии художеств. В 1855 году получил звание академика за картину «Киевский Софиевский собор, внутренний вид». После ареста Шевченко у Сажина остались его рисунки.

...поселились... в улице, называемой гКозье болотог. — Поэт с друзьями поселился в доме И. И. Житницкого — зятя земляка Шевченко художника С. С. Превлоцкого (теперь дом № 8а по переулку Т. Г. Шевченко, в котором открыт Литературно-мемориальный музей Т. Г. Шевченко). /494/

«Не журюсь я, а не спиться» — Действительно ли это стихотворение Шевченко — не установлено.

Аскоченский Виктор Ипатьевич (1813 — 1879) — журналист, историк, редактор реакционно-монархического еженедельника «Домашняя беседа». Оставил воспоминания о Шевченко.

Белозерский Василий Михайлович (1825 — 1899) — один из организаторов Кирилло-Мефодиевского общества, занимавшей в нем умеренно-реформистские позиции. После ареста был сослан в Петрозаводск. В 50-х годах вернулся в Петербург, редактировал журнал «Основа» (1861 — 1862), в котором были напечатаны многие произведения Шевченко.










Попередня     Головна     Наступна


Вибрана сторінка

Арістотель:   Призначення держави в людському житті постає в досягненні (за допомогою законів) доброчесного життя, умови й забезпечення людського щастя. Останнє ж можливе лише в умовах громади. Адже тільки в суспільстві люди можуть формуватися, виховуватися як моральні істоти. Арістотель визначає людину як суспільну істоту, яка наділена розумом. Проте необхідне виховання людини можливе лише в справедливій державі, де наявність добрих законів та їх дотримування удосконалюють людину й сприяють розвитку в ній шляхетних задатків.   ( Арістотель )



Якщо помітили помилку набору на цiй сторiнцi, видiлiть мишкою ціле слово та натисніть Ctrl+Enter.

Iзборник. Історія України IX-XVIII ст.