[Костомаров М. І. Слов’янська міфологія. — К., 1994. — С. 130-182.]

Попередня     Головна     Наступна             Примітки





ГЛАВА V

ОБЩЕСТВЕННАЯ ЖИЗНЬ РУССКОГО НАРОДА



А. Общественная жизнь малорусов


Рассматривая формы, в каких являлась жизнь малорусского народа, мы увидим два главные вида ее. В XVI веке Малороссия воспрянула от долгого летаргического сна, народ ее зажил шумною, бурною, воєнною деятельностью — образовалось казачество. Потом мало-помалу эта воинственность стала упадать, народ низошел на степень тихой гражданской жизни. Таким образом, главные типы народной общественной жизни малорусов есть: казак и поселянин. Переход от одного к другому оставил средние типы между тем и другим, как мы увидим впоследствии.

I. Казак. В обозрении исторической жизни мы видели, как народ понимал Гетманщину. Теперь надлежит рассмотреть, каким сам народ был во время Гетманщины. Итак, рассмотрим: из каких элементов образовался казацкий характер.

Первый элемент казацкого характера была «віра». Религиозное чувство проглядывает резко в его побуждениях и действиях. Казак отправляется в поход, «помолившись Богові», едет на коне, «Богові молитви посилаючи, хрести покладаючи», предает себя в его святую волю на войне, уверенный в том, что «Бог знає, що починає», что Богу известно, «вернеться» ли он «додому» или «загине в полі», а его дело — «Богові молиться, Спасителю хреститься». Содействию Божьей благодати приписывает он свои удачи; наказанию за грехи — свои бедствия. Так в песне о морском походе Серпяги по всеобщей молитве казаков утихает буря и «тяжко» разбивается сила нехристей. Так Ивась Коновченко, совершив с молитвою несколько подвигов, пьяный выехал «на герець» и погиб. Идея об религии соединяется у казака с идеею об родине. Вместо «города русские» он привык употреблять выражение «городи християнські», «земля християнська» называется у него отечество; народ русский носит почетное наименование «народа хрещеного, святоруського». Подобно и к врагам своим питает /131/ он ненависть религиозную: пленник, томясь на галере турецкой, восклицает:


Ти, земле турецька!

Віра бусурманська!

Розлука християнська!


И самое заключение в чужой земле страшнее становится для казака потому, что «ні з ким об вірі християнській поговорити». И если казаку бывает «і усім гаразд під турчином жити», но все «не гаразд за невіру служити».

Прекрасно представлена твердость казака в вере в думе о «Самойле Кушке». Ренегат лях упрашивает его, как жена Иова, сказать дурное о Боге — «поломнути хрест на собі»: кошевой отвергает с негодованием такое предложение, несмотря на то, что пятьдесят четыре года изнывает в неволе.

Второй элемент казацкого характера — любовь к родине. Из обзора исторической жизни южнорусского народа видели мы, что казачество было органом возрождения Южной Руси, а следовательно, посредством казаков совершались все политические перевороты в Украине. Разбирая казака как тип общественной жизни, нам остается указать на те пункты, где он является особенно представителем народных интересов, и потом показать способ проявления его любви к родине.

Еще в XVI веке имя казака было близко к сердцу каждого южноруса. Смерть гетмана Свирговского возбуждает во всех живое участие: «Вся Україна сумувала, свого гетьмана оплакала». За убитым Серпягою «по всій Україні помин відправляли». Но гораздо полнее обрисовывается участие народа к казаку в тех песнях, которые пелись после того, как казаки «обібрались за Вкраїну стати», где Украина изображается бедною вдовицею, а Наливайко, с своими «завзятими» братьями-казаками, — ее сыновьями, когда казаки сбирались в городе Батурине «раду радити, як Україну єднати». С тех пор поход казацкий предпринимался с целью «Вкраїну щитити»; подвиг казака был данью родине; о смерти казака «Україна плаче». Занимая такое важное место в судьбе Украины, казацкое общество заключало в себе членов, проникнутых пламенною любовью к родине. Особенно красуется она там, где дело идет о разлуке казака с родиною и житье «на чужині»:


Іде козак з України — тяженько вздихає;

или

Іде козак на чужину — як лихо зогнувся...


Расставаясь «з родом хорошим», казак «на всі сторони одклониться», возьмет горсть сырой земли, привяжет к кресту, сядет на коня и словно «явор», который «в воду нахилився», клонит свою «головоньку к оріховому сіделечку», а /132/ сердце его «ниє», как корень, подмытый волною; а очи плачут против воли:


Ой, не плачте ви, карії очі,

Од роду мандруючи.

Заплачте ви, карі очі,

На чужині горюючи.


Вот казак «на чужині», медленно тащится верный «кінь» его, на «круту гору йдучи; сумно» развертываются пред взором «краї далекі, степи широкі». «Куди він не гляне — усе чужина», каждый предмет «завдає» ему «жалю». Жаждет его взор обратиться к родине, «подивиться на свою Україну» — некому даже передать ей поклона. «Ходить-блудить козаченко по дорозі; під ним вороненький коник нудить». Казак просит буйного ветра «повіяти з роду родиноньки», но и «вітер не віє», только голос его «переходить зеленою дібровою»; всполохнулись пробужденные птицы: казак «наказує поклон родині чорненькою галкою», но птица летит, а вести нет «з України». Казак желает хоть с кем-нибудь поделиться своим горем — вот кукует «зозуленька»:


Зозуленько! Моя ненько!

Закуй же ти жалібненько!

Буде жаль мому серденьку!


вот засвистал соловей:


Соловейко малесенький!

В тебе голос тонесенький!

Защебечи ти мені,

Що я в чужій стороні!


Казак на чужине, словно «сокол», который «полетів з лісу на поле, з поля на гору», оттуда он сядет на «високій сосні», но нигде ему нет пристанища — «вітер повіває, сосонку хитає»... Сокол говорит к ней:


Не хилися, сосно!

Мені жити тошно!


«Злетів» сокол с сосны, «полетів с туги у луги», пал «на червону калину: калину зобає». Спрашивает брат его «орел сизокрилий»: какова калина? «Такая, брате, як отся калина гіркая, сторона чужая!»


Горька для него смерть в чужой стороне:

Не дай, Боже, смерті, на чужині вмерти!

Ніхто не посумує об твоєї смерті!

Нема кому дати

До неньки знати,

Щоб прийшла ненька

Сина поховати.


И обыкновенно «козацькая головонька загибає на чужині без отця, без матусеньки, без рідної родини». Лежит молодец «убитий, почорнілий, без труни і без ями; нікому задзвонити, нікому затужити: чорний ворон пролітає, очі йому випиває!» /133/ Но случается, что одна печаль, «як стріла», ударившая «з високого неба», убивает казака; и последним его завещанием будет желание, чтоб ему «в головоньках» посадили «червону калину»:


Будуть пташки прилітати, калиноньку їсти,

Будуть мені приносити від родоньку вісті.

(Макс. изд. 1, стр. 3).


Эта горячая, детская любовь не есть следствие слабости и женственности характера. Она одолевает самую крепкую казацкую натуру. Морозенко выехал под Бендеры, «опустив свою головоньку коню на гривоньку» потому, что здесь — «чужая сторононька». Нечай, который валял ляхов, «як солому», едучи ночью по степям Галиции, поет:


Ой не шуми, луже,

Ти зелений гаю!

Не завдавай серцю жалю,

Бо я в чужім краю!

Приключилось Нечаєві

Пропадать на чужині.


Третьим элементом казацкого характера была семейственность. Вспомним, что, исключая запорожцев, которые, по словам Богдана Хмельницкого, были «люди малые», и притом только известное число их оставалось в безбрачной жизни, — все казаки жили домашнею жизнью. Некоторые польские историки, по народной ненависти представляя казаков с дурных сторон, уверяли, что казацкое общество ненавидело семейственные связи. Это клевета, которую могут опровергнуть сами поляки. Известно, что Лубенский, повествуя о разбитии Наливайко, говорит, что причиною несчастия казаков было то, что они, спасая своих жен и детей, забрали их с собою из Переяславля; и когда многие в виду мужьев и отцов умирали от голода или под польскими картечами, то это так подействовало на казаков, что они, защищаясь мужественно четырнадцать дней под Солоницею, решились наконец сдаться. В песнях народных мы видим привязанность казака ко всем членам семейства Матерняя молитва для него залог спасения, она


Зо дна моря душу виймає,

На полі помагає,

Од гріхів душу одкупляє,

До царства небесного проводжає.


Сестру он обязан «за неньку рідненьку мати», брат для него — предмет верной дружбы; вот какое обращение казака, даже запорожца, было с супругою:


Пан кошовий коника сідлає,

Його пані важенько вздихає:

«Перестань ти коника сідлати,

Перестану я важенько вздихати. /134/

Пане ж мій милий, пане мій любий!

Таку славоньку робиш,

Що коника сідлаєш,

Мені правдоньки не кажеш!» —

«Пані моя люба, пані моя мила!

Голубонько сива!

Поїдемо ми у путь-у-дорогу!»


А «дівчина» — невеста, лицо, столь необходимое в казацкой поэзии, что вы редко встретите песню, где бы не видно было, как казак привязан к своей «миленькій». Только вся эта любовь выказывается особенными чертами: при разлуке с милыми в те часы, когда другая, противоположная семейственному счастию, сфера войны увлекает казацкую голову. Это происходит от того, что назначение казака — война, а состояние Украины требовало беспрерывного обращения с оружием, потому что казак рождался, воспитывался, жил и умирал посреди неумолкаемого звука мечей и неугасаемого пламени пожаров; от того, что вся жизнь его была борением между призванием к гражданственности и миру и призванием к брани. Казак жил, так сказать, в беспрестанном саморазделении: сердце влекло его к семейству и домашним занятиям, долг принуждал выходить в степную даль; казак полюбил свой долг. Беспрестанные брани, товарищество закалили его до того, что в опасностях и лишениях он начал видеть удовольствия; в нем образовалась борьба: с одной стороны мать, супруга, любовь, родители, с другой — конь, товарищи, слава. Идея веры и любви к родине не изглаживалась в душе его, но соединялась с идеею войны. Вера была святою для него, как для защитника веры; быть христианином по его понятиям значило бить нехристей и «християнську віру щитити». Любовь к родине выказывалась в нем необходимостью поражать врагов ее. Так точно и семейственные связи стали для него драгоценны по краткости, когда казак готов был разорвать их ежеминутно и может быть навеки. «Оставайся, мати, здорова, не сподівайся сина ніколи» — говорит он, отъезжая, своей матери. Вот отчего такая раздирающая грусть проникает казацкие песни, как удачно заметил Гоголь 142.

В короткое мирное время казак не стыдился заниматься земледелием, торговлею, варением пива и курением вина; сабля его висела преспокойно в светлице; он разделял наслаждение с молодою подругою, престарелыми родителями, которые не могли не нарадоваться, глядя на дорогое дитя. Так жил казак и полгода, и год, но едва наступали татары или надобно было отплатить им визит в Крым, или плыть по морю для освобождения христианских пленников из приморских турецких городов, тогда какой-нибудь полковник и рассылает по городам и селам есаулов с воззванием: /135/


Гей ви, грубники, ви, лазники,

Ви, броварники, ви, винники!

Годі вам у винницях горілок курити,

По броварнях пив варити,

По лазнях лазень топити,

По грубах валятися,

Товстим видом мух годувати,

Сажі витирати,

Ходіте за нами на долину Черкень погуляти.

(Малор. и черв. думы и песни, стр. 31).


После такого вызова казака не удержишь дома, он не останется


по ріллі спотикати,

За плугом спини ламати,

Жовтого саф’яну каляти,

Червоного єдаману 143 пилом набивати.

(Там же, стр. 37).


В противном случае остроумное товарищество приложит ему такое название, что стыдно будет и в люди показаться; его станут величать «гречкосієм, домонтарем 144, полежаєм 145», — нет, он пойдет


Слави рицарства достати,

За віру християнську одностойно стати! (Там же).


Напрасно старая мать припадает к груди сына, умоляет остаться, представляя близость своей кончины, как некогда Ольга Святославу 146. Казак, «як орел»: ему крыльев не свяжешь. Пусть даже она клянет его: он заплачет, как дитя, но не останется, хоть с твердою уверенностью, что ему погибнуть без материнского благословения. Пусть она запрячет от него оружие, спровадит куда-нибудь коня, казак таки возьмет свое; мать отправится в церковь, а сын сейчас за ключи, а не то — замок отобьет и, если нет коня, «пішки» махнет «до обозу». Песни, показывающие отношения казака к семейству, большею частью прощальные песни. Вот, например, казак расстается с супругою:


— Що ти, милий, думаєш-гадаєш?

Либонь мене покинути маєш!

— Почім, мила, ти догадалась,

Що ти в мене правди допиталась?

— Хіба я, милий, із іншого краю,

Що я твого звичаю не знаю!

У коморю ступиш — сідельця шукаєш,

У станочок війдеш — коня напуваєш,

Зеленого сіна підкладаєш,

Жовтенького вівса підсипаєш,

В хату війдеш — нагайки питаєш,

Мале дитя ногою колишеш,

Все на мене важким духом дишеш...


Вот другая песня: здесь он расстается с двумя милыми существами — матерью и женою: /136/


Засвистали козаченьки в поход з полуночі,

Заплакала Марусенька свої ясні очі.

— Не плач, не плач, Марусенько! Не плач, не журися,

За свойого миленького Богу помолися.

Стоїть місяць над горою,

Да сонця немає,

Мати сина в дороженьку слізно проводжає:

— Прощай, милий мій синочку,

Да не забавляйся!

Чрез чотири неділеньки додому вертайся!

— Ой рад би я, матусенько, скоріше вернуться,

Да вже щось мій вороненький в воротах спіткнувся!

Ой Бог знає, коли вернусь, в якую годину!

Прийми ж мою Марусеньку, як рідну дитину.

Прийми її, матусенько! Всі в Божої волі,

Бо хто знає — чи жив вернусь, чи ляжу на полі?

(Макс, т. I, стр. 24-25).


Из этой песни мы можем заключить, что казака вызывала к боевой жизни потребность и долг, что семейство было для него драгоценнее всего, что, наконец, религиозное чувство было его утешением в тяжелой разлуке.

Песни, описывающие разлуку казака с дивчиною, — лучшие перлы в украинской поэзии и отличаются поэтическими картинами и глубоким чувством. Любовь казака пламенна, сильна, но коротки ее наслаждения. Чуть только успела влюбленная чета обменяться взаимными клятвами, как вдруг:


Розвивайся, сухий дубе,

Завтра мороз буде!

Убирайся, козаченьку,

Завтра поход буде.


Казак, которому так же тяжело идти в поход, как «устилатися листом дубу по морозу», решительно говорит:


Я походу не боюся,

Вранці уберуся,

Таки з своєю дівчиною

Та попрощаюся!


Уезжая из дому, просит друзей и родных «приливать йому дороженьку, щоб не пилилася, і розважать дівчиноньку, щоб з личенька не спала». Она дала ему заветный предмет, на который взглянувши, он вспомнит драгоценные минуты прощания:


Дала мені хустиноньку

Сідельце вкривати.

Ой як гляну на сідельце —

Втішу своє серце.

Ой як гляну на хустину —

Згадаю дівчину.


Иногда прощальные песни проникнуты мрачностью и безнадежностью. Так в одной песне казак на вопрос своей любезной: «Коли тебе, серденько, додомоньку ждати», отвечает: /137/


Тоді мене, мила, ждати,

Як стане по степу вітер повівати,

Ковилу та комиш по степу розсипати!

Як стане по Дніпру хмара походжати,

Старий Дніпр дощем полоскати, —

Тоді мене, моя мила, ждати-піджидати.

Як стане по небу грім грімотати

Та стане блискавками небо засипати, —

Тоді мене, моя мила, ждати-піджидати.

Та принесе мене не мій вороний,

Та принесе мої кості вітер буйний.

Тоді питай вітра буйного:

«А де подівався молодий козак?»

А вітер буйний ув отвіт просвистать:

«Ой лежав козак убитий

Та у полі під рокитою!

Та побачив я, що він на чужій стороні,

Та й приніс козакові кості у рідний край!»


Такая раздирающая безнадежность оправдывается в казацкой жизни. Мало таких песен, где бы описывалось счастливое возвращение к родным. Чаще всего мать, завидя издали пыль от идущих казаков, выбегает с «донькою» навстречу милому сыну, но встречает возок, покрытый


Червоною китайкою,

Заслугою козацькою!

А в тім возку біле тіло,

Порубане, почорніле.

За тим возком кінь лицарський.


«А чи не бачили мого сина-сокола?» — спросит старушка. «Чи не то твій син, що сім полків збив, за осьмим головку схилив», — скажут казаки; и мать ударится «крижем об сирую землю», а потом с спартанскою твердостью, утешаемая рассказами казаков о храбрости ее детища, «закликає» их в свой дом:


Оттепера, козаки, панове-молодці, пийте і гуляйте,

Разом і похорон, і весілля одправляйте.


Как ни горька была казаку разлука с семейством, но случались минуты, когда ему надоедали семейственные связи и он готов был менять тихую любовь на жизнь боевую:


Не для того стара мати, щоб її поважати,

Не для того бідна дівка, щоб її кохати.

Ой як треба поважати, то я знаю, за що,

Та й не отця, та й не маму, не сестру, не брата.

Ой у мене є коняка та й гарний коняка,

Та який він волоцюга, який розбишака!

Ой я того та коняку поважати буду,

За його би не взяв срібла, хоч повную груду!

Єсть у мене та при боці та шабелька гарна,

Спитай її, спитай її, чим вона не панна?

(Макс, стр. 143). /138/


Вот куда завлекла казака охота к браням, привычка встречать смерть на каждом шагу! Уже он не только укоряет своих собратий в занятиях мирными трудами, не только осыпает их насмешками, — он дерзко разрывает самые священнейшие связи жизни, меняя мать, сестру, брата на коня и любовницу — на саблю.

Четвертым элементом казацкой жизни было товарищество. Всякий из удалых детей Украины, покидая милых сердцу, искал замены в товарищах. Братство и единодушие — первый залог военного общества. В песнях казаки называются «брати і товариші»; у них «однакові думки, усі вони в одного вдалися» и защищают Украину «одностойно». Утехи и горести разделяют они вместе. Гуляет отважный «лицар» в кругу товарищей, горелка льется рекою; он пьет за здоровье братьев, они взаимно осушают чарки за него. Казак забывает на ту пору и горести и радости, остается с одним чувством дружеской любви. Гулянка — одна из самых блестящих картин шумной рыцарской жизни. В ней казак поставляет для себя славу:


Слава наша козацькая

Хай не загибає,

Що в гулянці доля наша

І нужди не знає!


Здесь является вся доброта души пламенного казака, вся живость его, все забвение горестей для одной минуты, терпение при ударах судьбы:


Бодай наше поберіже,

Хоч нагайка плечі зріже,

Козак на те не заплаче,

Гукне-крикне, грає-скаче!


и презрение житейскими заботами:


Трясця тому, хто ся бідить,

Хто єно над грішми сидить.

Не з радощі, але з біди,

Тну голубця, йду в присіди;


и молодечество казака, его пластическая красота:


Сам утворний, волос чорний

І лицем хороший;


и братское единодушие, одушевляющее беседу:


Нуте, нуте, запорожці,

Нуте, погуляйте.

Одні скачте, другі грайте,

А треті співайте!


и национальное достоинство:


Нехай знають, що гуляють

З молодцями козаки!


— восклицает удалой юнак, гордый тем, что он


...козак з України,

Козак з роду, козак з міни, /139/


и готов последние минуты посвятить буйному веселью: казак пред битвою в глазах неприятеля предавался гулянке. Так, Морозенко «став пити й гуляти», когда его стали «турки й ляхи кругом оступати».

Товарищи казака в пирушке не оставляют его в беде и в час смерти. Они его «розважають», если увидят, что он «сивою голубкою голову свою закинув». Они при смерти спешат закрыть ему глаза. Смерть казака в кругу товарищей — обыкновенная картина в малорусской поэзии. Есть что-то истинно рыцарское, возвышенное в этих описаниях. Товарищи провожают своего брата из земной жизни стрельбою из пушек и «семип’ядних піщалей»; над умирающим раздаются военные песни — он «оддає Богу душу» при звуках «сурм». Он наказывает поклониться «матусеньці» или «дівчині», дарит есаулу сбрую, а «сотникові» коня. «Гострими шаблями» копают ему могилу, часто «опівночі, сумуючи за товаришем», «приполами» выносят «перст», насыпают высокий курган, оставляя его говорить «з степовим вітром» о подвигах погребенного, а на вершине кургана водружают «корогву червону, щоб знати було, де почиває лицар»; потом на могиле отправляют «помин» с песнями и стрельбою. Смерть в чужой стороне, столь горькая для малороссиянина, услаждается присутствием товарищей:


То ще добре козацька голова знала,

Що без війська козацького не вмирала.


Равенство было первым законом казацкого товарищества. Сколько бы ни выходило таборов из города, но они «всі однаки»; как бы ни знаменит был гетман и полковник, а он все-таки казак. Но власть начальников была велика и повиновение к ним подчиненных соблюдалось строго. Примерами тому могут служить песни, в которых описываются строгие наказания над ослушниками. Так напр., казак, оставивший свой полк для свидания с любовницей, говорит, что она «його навіки згубила, що рано не збудила»: уже все товарищи «коней посідлали, у полку стали»; в другой песне за небрежность казака, по которой у него «украдено коня і повода зеленого шовку», его «вкинули в темницю». Преступнику «в’яжуть» назад руки и «віддавши до суду, палками б’ють», а более важного «сажають на пал» или поднимают «на три списи, к горі». Особенно жестоко наказывалась измена: даже «круг могили» казненного «козаки сходжали, проклятія клали».

Пятый элемент казацкого характера была воинственность. Казацкое назначение было воевать, а потому война стала необходимою стихиею рыцарской жизни. Воинские подвиги изображаются в песнях разными чертами. Казацкие наезды, выправы или схватки на степях есть картины времен того мо-/140/лодечества, которое оживляет первый период истории Гетманщины. «Ні думавши, ні гадавши», встрепенется «чубатий; вітер грає оселедцем»; пронесется юнак на вороном коне «по татарських степах, по турецьких полях». Встретится с ним «сідий бородатий татарюга», сцепятся в необъятной степи два наездника. Казак «одбиває нагайкою стріли», подсмеивается над татарином: «На что ты смотришь? На что ты уповаешь? — говорит. — Али на шапку, что «вітром підбита, а зверху дірка?» Наконец, хватит татарина, повалит его, привяжет к коню арканом и отправляется к товарищам, гордый тем, что «таке диво» поймал. Перед сражениями обыкновенно происходили такие же выезды или схватки: гетман или полковник выкликал на «герець» самых бойких и храбрых открывать сражение. На таком герце отличился и погиб Канивченко. Память этих наездников особенно была чтима народом, описания их подвигов украшаются резкими гиперболами: так в одном варианте Канивченко говорится, что его коня ловили тысячи казаков; Савве Чалому 147 приписывается геркулесовское избиение неприятельских сил: было «сорок тисяч» (число, обыкновенное в песнях) — «зосталося двісті». Война степная отличалась неожиданными приключениями и быстротою. Татары и казаки, лавируя в очеретах днепровских, лугах, байраках, нападали друг на друга врасплох и пользовались ошибкою врагов:


Вороженько спить-лежить,

А молодий козаченько

Чимсвіт налетать.

— Не спи, не лежи, вороженьку:

Козак знає дороженьку!

Як ніч налетить-набіжить —

Навік тебе усипить.


Молодой казак, преследуя врагов, не смеет беспечно отдохнуть — на него «постигне біда». Так Федор Безродный 148, севши «обід обідати» с своим чурою «над сагою обід — Дніпровою», был застигнут и изрублен «безбожними ушкалами». Хитрость была преимущественно воєнною тактикою того времени. Крепости брались обыкновенно посредством фальшивых приступов, которыми отвлекали внимание неприятеля от главных пунктов; иногда победа зависела от неожиданного напора, нередко изменники проводили отряды в подземные ходы, откуда шел выход прямо в средину крепости. Так по свидетельству летописцев взяты войсками Хмельницкого Кодак, Каменец, Новгород-Северский и другие города. Во время униатской войны гайдамаки брали и разоряли города внезапным налетом и хитростями. «Хмарою», говорит песня, набегают они на «лядськії городи, зраду сиплють» на них. Подобный образ войны велся и на поле. Казаки пускали преуве-/141/личенные вести о своей силе в лагерь хвастливых и трусливых шляхтичей, искусно закидывали позади их дорогу — «задній шлях», потом стремительным натиском приводили в смятение; «ворогам приходилось утікати»: но казаки заранее приготовляли им «зраду, а собі потугу», потом, окруживши со всех сторон, «по всім хрестам били-колотили, заганяли в кальнії болота, драли-обдирали, трупом поле устилали, кров’ю води доповняли»; только отважнейшие успевали прорваться сквозь ряды неприятеля, что называлось «вискочить попід рученьками», остальные «покотом лежали, вищиривши зуби і їли їх собаки і сірі вовки». В тактике казацкой соединялась осторожность с храбростью. Опытный полководец поставит стороженьку «усіма шляхами» и удерживает жар подчиненных:


— Не спішіть, — каже Біда слово, —

Буде час погинути,

Головку положити,

Ляхів звеселити 149.

(«Запор. стар»., ч. 2, № 1, стр. 26-27).


Казак всегда должен был «коней держать на взводі і шабельку під опанчею», а когда многочисленное войско неприятельское окружало небольшой отряд и когда оставалось на выбор или бегство, или славная смерть, он с презрением отвергал трусливые советы: «Утікай» — и решался лучше «погинути, чим славу свою під ноги топтати». В военных песнях мы видим безжалостную ненависть ко врагам: напрасно разбитые ляхи «опрощенія прохали, не таківські козаки, щоб опрощеніє дали». С восхищением вспоминают они, как лежали враги на Желтоводском поле: «Не по однім ляху зосталась вдовиця і заплакали діти». Горе постигает тот город, куда ворвутся гайдамаки-мстители. Народная поэзия оставила нам страшную картину разорения Могилева Наливайком. Стало пусто, говорит песня, в городе Могилеве, как повеяли казаки из самопалов; пни и колоды остались единственными свидетелями бедствия, постигшего племя польское, орлы и змеи пировали на остатках разоренного города, поедая с довольством ляшские и жидовские трупы. Город, который посетили казаки, будет долго носить следы гостей. Так господарь молдавский, поглядая на Яссы, столицу свою, восклицает:


Ох ви Ясси, мої Ясси!

Були колись барзо красні,

Та вже не будете такі,

Як налинуть козаки.


Достойным образом отплачивали казаки татарам за те кровавые сорочки, которые неверные снимали с русских предводителей. «Откуда вы идете?» — спрашивает казаков гетман. «Ой пане-гетмане, — отвечают они, — были мы у бусурмана»: /142/


Багацько у чортяки всякого надбано:

По три смушки з барана,

А четвертий, невеличкий, із самого бусурмана.

(Макс, изд. 2, стр. 144).


Такое варварство было характеристическою чертою того века, когда над пленниками не знали сострадания, и самое преступление наказывал не закон, а мщение.

Упомянем о тех побуждениях, какие руководили казаками в войнах. Обыкновенно война начиналась с целью религиозной: «За віру християнську», таковы многие походы против турок и татар, подобные рыцарским вооружениям религиозных орденов Запада, это побуждение управляло и войною униатскою. С ним почти всегда соединялось другое: за родину — за Украину. Таковы были войны против татар, уводивших «жінок та дівок» из русских деревень; войны с поляками всегда имели причину патриотическую. Весьма часто казак отправлялся на брань для славы, то есть с желанием прославиться военными подвигами: «Слави і честі набрати», а иногда просто для приобретения добычи. Казак, которому «нічого їсти — голодом сидіти», просит у матери «пустить» его «погуляти, доленьки шукати». Привезу, говорит, «тобі, мамо, три жупани, сріблом поткані, а між тими один жупан із самого хана» (Макс, изд. 2, стр. 144).

Описания сражений в малорусских песнях не отличаются подробностями, напротив — всего чаще кратки и ограничиваются резкими чертами. Обыкновенно в них употребляются образы и сравнения. Мы уже упомянули об одном сравнении поля сражения с нивою и самой битвы — с жатвою в изложении символики растительного царства. Столь же часто смерть и погребение убитого рыцаря носят образ бракосочетания:


Поняв собі паняночку:

В чистім полі земляночку.

(Макс, изд. 2, стр. 9).


Казак отсылает коня своего к матери и приказывает не говорить, что он умер, а сказать, что он женился:


Ти не кажи, коню, що я вбився,

А скажи, коню, що я оженився *.



* Эта форма сравнения смерти с браком основывается на глубоком народном чувстве и таинственном понятии, о чем мы уже упоминали. В свадебных песнях поется об устах, закипевших кровью; так точно в старину при погребении девиц отправлялись церемонии, напоминавшие свадебное торжество.



Нельзя не упомянуть здесь о любви казака к своему коню. Конь для казака — предмет нежного участия, добрый хозяин холит его с отеческою привязанностью: /143/


Подобає, мати, коню сіна дати,

Сіна по коліна, а вівса по шию!


Зато и конь помнит участие господина и спасает его в минуты опасностей. Казак, обвешанный добычею, едет по взлесью. Сзади, спереди, с боков его преследуют неприятели. Дорога закидана срубленным хворостом, но казак не боится беды, он надеется на свою храбрость и на своего коня:


Ми од погоні утечемо,

А сторожу та обминемо,

А з устрічею та поб’ємося!


А он, «його кінь вороненький, перескоче той хмиз зелененький». Конь изображается также существом говорящим: образ, напоминающий разговор Ахиллеса с конями в «Илиаде» 150. Казак Канивец, гордый победою, одержанною над татарским наездником, седлает коня своего, чтоб отправиться на новое единоборство. Верный конь открывает ему будущую судьбу:


Ой винесу тебе сей разок,

Та не гарячи своєї крові,

Та погубимо неприятеля!

А в третьому разі нещасливий будеш:

Буде твоя головонька та одрубленая!


А когда свершится предсказание ретивого друга и «заляже біле тіло», раскинув «рученьки край крученьки, і ніхто до тіла не натрапиться», — конь, поникнув головою, стоит над ним «по коліна сиру землю вибива, свого пана-копитана пробужда».

Шестой элемент казацкого характера была слава. Часто из одной славы казак решался на самый отчаянный подвиг; страх, чтоб его не назвали трусом, придавал ему крылья. Смерть не страшна для отважного рыцаря: что нужды, что голова его «поляже, як од вітру на степу трава», когда

Слава його не вмре, не поляже,

А лицарство-козацтво всякому розкаже!


Слава его загремит


Поміж друззями,

Поміж лицарями,

Поміж добрими молодцями.


Эти стихи — обыкновенный финал всякой думы бандуриста. Надежда жить в потомстве — самое отрадное утешение рыцаря. Плача о разорении своей Сечи, не видя впереди ничего такого, что бы подавало надежду на возобновление старого быта, запорожцы поют: «Хоч пропали запорожці, та не пропала їх слава!» (Малор. и черв, дум., стр. 58).

В песнях, где высказывается грустное воспоминание народа о прошедшей жизни, мы встречаем жалобы на потерю славы, так что если для малоруса станет жалко своей Гетманщины, то потому, что он не находит в настоящем положении сво-/144/ем ничего, достойного славы. «Не видал ли ты казацкой славы?» — спрашивает орел сокола. «Видал, — отвечает тот:


Лежить вона на широкому возі,

Бичовою звита,

А рублем прибита».


Чтобы яснее показать, как все эти изложенные элементы казацкого характера сплетаются между собою, приведу здесь изображения двух типических лиц казацкого мира, почерпнутые из народных песен.


1. Морозенко. Одним из самых любимых народною памятью лиц казацкой жизни является нам Морозенко *. Имя его пережило другие, более славные, имена исторические и до сих пор знакомо целому народу. Храбрость, благородство, любовь к родине, товарищество, склонность к разгулу — все свойства днепровского рыцаря одевают светлыми лучами этот идеал казака. Вся Украина предавалась исступленному восторгу, когда полки его проносились грозою искупления по ее пределам; вся Украина плакала, когда разнеслась весть, что мужественного защитника ее не стало на свете.



* Можно думать — корсунский полковник Мороз (упом[инается] в лет[описи]).



В кровавую эпоху униатской войны выступил Морозенко на поле славы; первый он является в числе предводителей, торжественно вышедших из Полтавы с своими таборами. Под Пилявцами полковники дожидали, чтоб он первый тронул свой отряд: сам Хмельницкий честил его. Очищая от врагов православной Руси Подоль и Волынь, Морозенко сделался страхом поляков: матери пугали его именем детей; в созвучии его прозвища с словом «мороз» находили тайную связь: «Більш ляхи Морозенка бояться, чим мороза». Знали его ляхи по Пилявцам, знали его и по Жванцу. Славу Морозенко народная фантазия изображает в виде чудесной скрипки из дивного зелья, со струнами из таинственной руты: как заиграет на ней Морозенко, говорит песня, то гул разнесется по всему свету. Запоют под звуки ее ляхи, откликнется, вспомня про Бендеры, турчин. Казак в полном смысле, повелевает он своею дружиною, а дружина гордится его именем. Благородная осанка, мужественное лицо пленяли всех, окружавших его. Песни передали нам и одежду рыцаря. Он носил широкие шаровары, которые заметали след, пунцовый кунтуш, а сверху голубой жупан; шею его обвивала красная лента, чтоб знать было начальника гордого войска; за поясом был череш с червонцами: он рассыпал их без счета, дарил и терял в часы беспечного разгула. Украинки восхищались, глядя, как он красовался с люлькою во рту, заложа руки в боки, закинувши /145/ хватски набекрень шапку. И не одна старая матушка, знаючи, что у него не переводятся деньги, замышляла отдать за молодца свою дочку, «присталую панночку», у которой голос, будто звон колокола, которой улыбка, словно блестящий против солнца разлив Дуная.

Шумным наплывом ринулись татары на русскую землю. «Горде військо» выступает из-за крутой горы, скрипят колеса, звенят подковы. Морозенко впереди — таков дух казацтва. Назади не ходит у них командир: он показывает братьям дорогу, первый подставляет под пулю свою грудь белую. Люлька лениво дымится, нехотя ступает «сивий» конь — чует невзгоду на своего господина, печален Морозенко!.. Наклонил он голову коню на гриву, ноет сердце: вид полей Бессарабии грустно напоминает ему роскошные степи родины. «Бедная моя голова, — говорит он: это — чужая сторона!» Но вот загремели пушки, явились бусурманы. Морозенко встрепенулся, взмахнул мечом, повернул конем, понесся молнией на врагов, и, куда он ни проедет, течет за ним река кровавая, недаром он носит красную ленту, цветом похожую на кровь турецкую.

Под горою каменного покопаны шанцы. Туда бросился Морозенко, но счастье не повезло ему. Прощай, гордое войско! Взяли Морозенко, связали Морозенко назад руки, повели в крепость. Песня подробно описывает, как мусульмане ругались над ним, сняли с него черешок с червонцами, обобрали до ниточки, потом бросили в глубокую сырую темницу. Кое-какие казаки из гордого войска убежали с побоища: они принесли горькую весть на родину. Услышала мать — заплакала, сидя в воскресенье у окошка, заплакала о сыне, что распускался, словно мак в огороде, а теперь томится в неволе. «Ах ты, старая! — говорят ей казаки: нет, видно, у тебя толку! Твой сын в неволе, да не грустит, а ты уж и запечалилась. Выпей с горя меду-горелки с нами, казаками, соберись с умом, продай волы, коровы, хаты и амбары — выкупи сына из сырой темницы». И старая сбывает добро свое: выкупает сына из турецкого плена.

А между тем голосит Украина за своим храбрым казаченьком. И подстерегли ее слезы соседи и ругаются над ее горем. Не надолго. Пусть не льстятся ляхи, не заходят далеко в Украину, думаючи, что без Морозенко некому проучить их. Морозенко ворочается из неволи. Говорят ляхи, говорят турки: «Плачет Украина!» Нет, не плачет Украина — скачет она с Морозенком, возрадовалась казацкая рада. Морозенко выгнал турков, прогнал ляхов и гуляет победителем на своей. Украине: «О! Теперь я не покину ее даром, будут маленькие дети знать, когда я покину свою Украину! Будут знать и маленькие дети, и девицы! Ах, девицы, бедняжечки! Какова-то за вас расплата! Такова за вас расплата, каково у меня войско, научились теперь и турки, и ляхи тайком убегать». Вот /146/ подлинные слова Морозенко: они показывают вполне характер его. Не о себе он говорит, не о своих личных отношениях... Он весь предан родине, для нее только и существует.

Но минутно было торжество казаков. Опять варвары нахлынули на родные поля. Враги закоренелые — ляхи соединились с ними. Опять Морозенко садится на сивого коня, летит защищать родину. Грустно ему. Предчувствие тяготит сердце. Заметила дружина тоску предводителя: «А годі журиться! — говорят ему казаки, — іди з нами пить да гулять». Забыл Морозенко о предстоящей опасности, стал пить да гулять, поет песню, и вдруг турки и ляхи обступили их. Бросился Морозенко, хотел выскочить «попід рученьками», но в дыму ружейном враги схватили молодца и увели. Гордое войско разбито и рассеяно.

Теперь уж не вырвется Морозенко, никто не успеет спасти его, не возьмут враги выкупа: суд их будет короток. Татарин вяжет ему назад руки, рыцарь с презрением и твердостью говорит: «Вяжи, враг татарюго, вяжи потуже мои руки назад! Но не отчайтесь, казаки, будет вам еще отрада». Чтоб усугубить муки, ведут его на высокую могилу: пред глазами раскрываются родные поля Украины. «Смотри, — говорят ему в насмешку, — насмотрись теперь вдоволь на свою Украину!» Душа казака, твердая, как сталь, делается мягче воска, ему приходится проститься навсегда с милою родиною! «Украина! Украина! И ты, гордое войско! Прощай и ты, старая матушка!» После этого прощания со всем, что было дорого сердцу, ничего уже не остается: он умрет спокойно. Свели его бусурманы с могилы, повели под грушу и вытянули невинную душу.

И нет ему ни креста, ни могилы, злодеи порубили «в чверті» его тело. Плачет неутешная Украина!..


2. Нечай. Другим образцом народного казацкого характера можем мы привести Нечая. Если великодушие, благородство, безусловная преданность родине были черты Морозенко, то в Нечае мы увидим существо прекрасное, любящее. Семейственность, любовь, пыл юношеский борются в нем с преданностью родине, сознанием долга и твердостью духа. Нечай любит веру и родину так же, как и Морозенко, но характер его отличен. Имя Нечая не есть предмет безграничного уважения; умирая, он не оставляет Украину сиротою. Но всякий украинец видит в нем свое родное, принимает в нем невольное участие. Украина оплакивает его, как верного и послушного сына. Это характер юношеской красоты, так как Морозенко — возвышенный идеал народного представителя.

Нечай, как известно, был полковник брацлавский при Богдане Хмельницком. Во вторую войну Хмельницкого с поляками он погиб под Красным, в Галиции, застигнутый врасплох Калиновским 151. Об нем-то сохранились песни, где /147/ описываются его чувства, подвиги и плачевная кончина. Словно голубь, что ищет себе пару, является Нечай в красе молодечества и отваги, гуляет беспечно «по козацьких українах» и наигрывает на сопилке, а звуки сопилки передают ветрам буйным заветные думы. «Хочу я ее повидать, — поет он, — повидать девицу, что-то сказал бы я ей, за ручку подержал бы ее, девицу молоденькую!»

Таков первый образ нашего молодца. И вот он в раздумье: что-то предстоит ему тяжелое — путь далекий, разлука, чужая сторона. Что делать? Враг опять утесняет родину. Ему ли, верному сыну Украины, молодому, бойкому, ему ли оставаться без дела? Душа горит: поэтические думы рвутся из ретивого сердца, но не ветрам он передает их, нет; не пропадут они даром в казацких украинах. Звуки бандур повторят новое желание казацкого сердца, запоют его песню в рядах рыцарей. Это дума Украины, призвание народа русского свергнуть чужеземное иго:


Буду листоньки писати,

Будуть мене люди знати.


Что это за листоньки? Понимаем. Это один из тех пламенных созданий поэзии, которые некогда потрясали сердца, согретые свободою, которых остатки перешли к нам как памятники времен, полных жизни, любви и поэзии. Казак был природный поэт, творческая сила при случае готова была зашевелиться в груди его. Нечая, любимый свой идеал, народ изображает поэтом. Он хочет писать листы, чтоб знали его люди. Но будут знать его не только по листам: узнают его и по делам, будет жить в песнях и его собственное имя:


Чи мені коня сідлати,

В чисте поле виїжджати?


«Оседлаю коня, поеду по степям — по раздольям, за врагами поеду». Но в ту же минуту пробуждается в нем другое чувство. О чем он вспомнил? О чем призадумался? Есть у него «дівчинонька», уже дано ему согласие отца ее, уже старая мать приняла молодца в свои родственные объятия. Уедет ли он, не погрустивши с милою, не помоливши вместе с нею Бога. Она ему вынесет турецкую сбрую: взглянет он на сбрую и вспомнит прощальное свидание; она ему принесет меч: и этот меч, как освященное оружие, будет среди вражеских рядов талисманом победы. «Седлай, хлопче, коня, — крикнул Нечай, — поедем к девице!» Ночь. Едет Нечай. Месяц освещает ему путь. Конь бежит. Вот стал меркнуть месяц, стал конь приставать. Вот виднеется усадьба. Дворик из-за деревьев белеет при мерцающем лунном сиянии. Туда поворотил казак своего коня. Она стала перед ним: она ждала его, голубка сизая, всю ночку темную не спала. Она отводит коня в ставницу, берет милого за руку, сажает в светлице, потчевает медом-пивом, сама слезно плачет. «Чего плачешь? — спрашивает ка-/148/зак. — Зачем заслезила свои очи ясные?» «Плачу, — отвечает девица, — плачу от того, что ты меняешь меня на нагайку». Это женщина! Входят отец и мать невесты. Старик, потупивши глаза, молчит, и в этом безмолвии юноша слышит укор своей разнеженности. Но мать дает полную волю своему чувству, и сердце молодца невольно соглашается с нею. Мать спрашивает у казака:


Коли ж тебе, мій зятеньку, додомоньку ждати?

Білу постіль слати, з донькою вінчати?


Казак отвечает:


Ой Бог знає, коли вернусь — в якую годину!

Чи то ж вернусь додомоньку, чи в полі загину?

Ой Бог знає, святі знають, та що починають;

Ой Бог знає — мабуть, хвилі мене піджидають.

Піджидають Нечаєнка, постіль стелють білу,

А я ляжу на їх спати, піджидати милу,

А я ляжу на їх спати та й просплю до ночі,

Та й не прийдуть та до мене мої ясні очі!


Какое столкновение преданности в волю Божию с мечтательною грустью! Песня не изображает ни конца свидания, ни отъезда Нечая. Перед вами другая картина. Нечай едет с дружиною по степям, по горам, солончакам и оврагам. Зеленый лес шумом наводит на него унылые думы:


Ой не шуми, луже! Ти зелений гаю!

Не завдавай серцю жалю, бо я в чужім краю!

Приключилось Нечаєві пропадать на чужині!


Но вдруг, как будто присмотревшись в свое сердце, он силится освободиться от убивающей грусти и предается отчаянной решимости:


Гей на ляха, ляха неси мене, коню!

Та і в полі, полі останься зо мною!


И опять перерыв... Нечай побеждает себя. И опять иная картина, и в ином уже виде является нам «лицар».

Есть в Галиции местечко Красное. Там очутился Нечай со своим войском. Недобрые вести до него доходят. Ляхи узнали о малочисленности отряда казацкого, об оплошности русских и хотят напасть на них. Казаки могут быть разбиты наголову. «Беги, Нечай! — кричат предводителю. — Беги, погибнем! Ляхов много, нас мало!» Полководец с презрением отвергает предложение. «Убежать — мне! Да разве я не Нечай, чтоб потоптать ногами мою рыцарскую славу? Или нет у меня войска? Или нет у меня коня вороного, меча булатного? Нет, я оборонюся!» «Будь осторожен», — говорит ему друг. Нечай поставил по всем дорогам стражу, а сам отправился кумовать к жене священника Хмельницкого. Вот накрыт стол. Казака угощают рыбою и вином. И пирует казак, силясь придать себе вином отваги. Шум. Выстрелы. Нечай открывает окно. «А! — /149/ крикнул он. — Ляхи в городе; ...да какая пропасть! Как кур на рынке. Хлопче! Седлай коня! Вырежем до одного всех ляхов. Ногу в стремя, саблю наголо!» Нечай сражается! О какое сражение! Как прекрасен наш удалец! От одного конца улицы до другого летает он на своем вороне. Разделились ряды врагов, валятся ляхи, будто солома под цепами. Кровь льется рекою, трупы накиданы грудами. Калиновский с отборною дружиною бросается на Нечая. Казацкий конь летит во всю прыть, свищет сабля, отбивая напор гонителей, но вдруг, верно по воле судьбы, споткнулся вороной на корень, казак уронил саблю, шапка слетела с головы и длинный оселедец в руках напольного гетмана.

Черный зловещий ворон пролетел над головой пойманного рыцаря и карканьем провестил ему кончину. Все рассеяно, разбито. «Казаки! — восклицает Нечай. — Кто будет из вас дома, поклонитесь старой матери и несчастной невесте!» Не прошло получаса, и Нечаева голова катается по рынку. Когда утихло сражение, казаки подняли отрубленную голову своего предводителя, похоронили в церкви Варвары Великомученицы и произнесли свое заветное прощание: «Прощай, козаче! Зажив єси великої слави!»


II. Чумак. Казак, как мы выше заметили, был главным действующим лицом в исторической сфере народной малороссийской жизни, следовательно, образцом народного малороссийского характера. Черты его перешли в другие классы народа и, по упадку воинственного духа, явились в противоположной сфере мирной деятельности. Таким образом, отражением угасшего рыцарства является в Малороссии «чумак». Казака вызвала к деятельности потребность народная, и чумака произвели положение Малороссии, общественные нужды и народный дух. Малорусы окончили свое воинственное призвание, настали времена другие. Народ, долгое время искавший свободу, нашел ее — надобно ж ему пользоваться своим приобретением: сабля заменилась косою, пушка — плугом. Но Малороссия, с такими широкими, привольными степями, могла ли вмещать в себе людей, которые бы мирно обрабатывали скромный уголок и не разлучались друг с другом далее ближнего ручья? Мог ли малороссийский народ, разыгравши такую шумно трагическую роль в истории человечества, забыть ее вдруг и переступить в совершенно противную сферу жизни? Природа любит постепенность, и человек не может быть с нею в разладе. Прежде чем народ оставит свой прежний образ жизни и усвоит другой, он непременно должен перейти среднее состояние между старым бытом и наступающим. От этого, прежде чем казак обратился в поселянина, он стал «чумаком і бурлаком». Оставивши «козакувать», малороссияне принялись «чумакувать». Состояние чумака есть пе-/150/реход к состоянию земледельца, скотаря, мужика... По своим занятиям он мужик, по духу и характеру — казак. Собственно, в чем состоят занятия чумацкие: в перевозе фур 152 соли, вина, рыбы, хлеба и т. п. Кажется, самое прозаическое, вседневное назначение! Но так ли смотрит на них малороссиянин?

Чумак находит какую-то славу в своих путешествиях. Вместе с тем, что «пішли наші синочки грошей добувати», народная песня говорит, что они пошли еще и «слави заживати». Извоз чумацкий воспевается как воинские подвиги отцов: «Дотягайте, славні чумаченьки», «виступала славна чумачія». В лице чумака малороссиянин видит благородные черты рыцаря: «Ой чумаче, чумаче, в тебе личко козаче»; описание «виправи» рисуется в цветах мужеской красоты и удальства:


Ідуть воли із-за гори та все половії,

А за ними чумаченьки та все молодії.

Ідуть воли із-за гори та все круторогі,

А за ними чумаченьки та все чорноброві.


В наше время песни казацкой Гетманщини переделываются в чумацкие. Так, Морозенко в Слободской Украине 153 величают вместо «козаченька» «чумаченьком». Кто знаком с состоянием современной народной поэзии, тот наверно слышал песню, в которой сначала говорится о конях и татарах, а кончится «половими волами і мазницями». Так-то бессознательно народ находит связь между своим прежним и настоящим бытом.

То же можно сказать о главном побуждении чумацкой жизни. Интерес ли движет ее? Он участвует в ней точно, но с интересом соединяется что-то другое: безотчетное какое-то влечение к путешествиям, приключениям, товарищеской жизни, самопроизвольное отрешение семейственных связей, то же, что оттеняло с некоторой стороны характер казака.

Чумак отправляется из дому, провожаемый женою, матерью или сестрою, как казак на войну. «Жінка» бежит за ним «в погоню»,


Хватає, спиняє,

Серцем називає:

«Вернись, серденько, додому!»


Чумак, тронутый привязанностью подруги, просит, чтоб она «не журилась, з личенька не спала» и советует «молиться Богу, щоб хортуна послужила». Иногда молодая дивчина вышивает чумаку на дорогу «рукавці на сорочці», и такой подарок ценит он так же, как казак «ту хустку», которую «миленька» ему дала «сідельце вкривати». Если чумак впадет в грех и пропьет «вози й занози», то все у него остается /151/


...крамная сорочка,

Що шила-вишивала отецькая дочка.


Во многих чумацких песнях девушка бежит за возами, плача по милому:


Попереду чумаченько курить люльку, йдучи,

А за ним же чорнявая плаче-рида, йдучи.


А ее «чумаченько Гриць сидить на важниці і, тяженько вздихаючи», утешает свою красавицу, обещая воротиться «на другую весну», а между тем она «підросте» и станет еще прекраснее. Эта сторона чумацкой жизни очень подобна казацкой в тех же случаях. Но иногда чумак принимает совсем иной характер, свойственный также казаку. Вместо грусти при разлуке с родными он насильственно хочет вырваться из их объятий, алкая приключений, дикой степи и буйных ветров.


Вернись, синку, додомоньку,

Змию тобі головоньку, —


говорит мать чумаку, как прежде она говорила то же самое казаку.

Чумак, увлеченный охотою странствовать, отвечает:


Ізмий, мати, сама собі

Або моїй рідній сестрі.

Мене змиють дрібні дощі,

А розчешуть густі терни,

А просушить ясне сонце,

А розкудрять буйні вітри.

(Макс., стр. 174).


Извоз чумацкий похож на воинственный поход их предков: между чумаками такое же братство, такое же единодушное общение в удовольствиях и печалях, такая же подчиненность старшим, которые избираются общим желанием, как некогда на казацкой раде избирались вольными голосами гетманы и полковники. Старшой называется «отаманом», он поставлен «для поради і всім чумакам перед веде». Он патриарх между ними, его советы принимаются как плод мудрости и опыта. Приедет ли обоз в Крым «по сіль» — чумаки сейчас спрашивают:


«Отамане! Батьку наш! Як ти поражаєш,

Чи тут будем хуру брати, чи дальше ступати?»


Если чумаков постигает какая-нибудь «халепа», атамана призывают как распорядителя:


«Отамане! Батьку наш!

Та порадь же ти нас!

Ой що будемо робити?

Чим воликів кормити?»


Атаман как мудрейший и достойнейший разбирает ссоры между «хлопцями» и защищает «валку» от неприятностей, ка-/152/кие встречаются в дороге. Если случится, что товарищ занеможет «в чужій стороні», атаман «бере його за рученьку, жалує його», и нередко чумак, умирая, завещает ему «поховати його», а себе взять все добро:


Бери мої вози-воли — поминай мене!

(Макс, стр. 175).


Раз дана власть атаману и он употребляет ее везде, чумаки считают себя обязанными повиноваться:


Ой раді б ми вернутися — отаман не пускає! —


говорят они женам, которые просят их воротиться.

Чумацкая жизнь «в дорозі» изображается исполненною опасностей, лишений, горестей. Есть песни, в которых описывается погибель чумацкого обоза от набегов татарской орды. К таким принадлежит прекрасная песня «Над річкою, над Салгір’ю». Чумаки отправились огромным обозом в Крым и были перебиты до последнего. Украина олицетворяется матерью, плачущею по деткам, о которых «орли сизокрилі» приносят ей весть, что ее сыночки «порубані, посічені». В другой песне рассказывается, как погибли черноморские чумаки «за Чорним Яром». «Повечерявши», чумаки


Без опаски спать лягли


И вдруг


Де не взялася орда,

Порубала чумака,

Порубала, посікла

І у полон заняла!


Сердце чумака томится грустью по родным, которая увеличивается неприятностями дороги. Чумак, положив голову «мість подушечок безталаннії важниці», вспоминает, как хорошо было ему дома, «що лучче було хазяйнувати, ніж по дорогах ходити», потому что «дома прийде вечір — вечеря готова і постіль біленька», а здесь он «на дороженьці кладеться, росою вмивається»; вообразит себе, как неутешная жена «виглядає на биту дорогу, закаляла білі ручки, кватирочку одсуваючи», как «дітки сирітки питаються батька», — и чумак восклицает:

Пішов би я додому!

Но беда: ему «нічим розплатиться». Холостой, покинувший родителей, представляет себе, как они ходят по двору и жалеют, что


Нема наших синів дома — ні на кого подивитися!


У такого, впрочем, более охоты к странствованиям, пусть


В кого жінка, в кого діти,

Тому й дома добре жити,

а он о себе говорит:

А я собі бурлакую,

Ой тим же я й чумакую. /153/


Разве только тогда, когда у него в родной деревне есть милая, он расстается с привольем чумацким, но сожалея:


Ой якби не ти, серце-дівчино,

То не був би я дома!


Такое горестное настройство духа часто заставляет чумака искать утешения в разгуле. Попойка, гулянка является у них тем же атрибутом полевой жизни, как и у казака, с тою однако разницею, что в чумаке это качество чаще имеет худые последствия. Чумацкий извоз, по выражению одной песни, есть зрелище шумное и веселое:


Ой гук, мати, гук, де горілку п’ють,

Веселая тая доріжка, де чумаки йдуть.

Чумаченьки йдуть та горілку п’ють.


И чумак, которого


Журба ізсушила,

А другая зв’ялила,

Сірі воли водячи,

В руках батіг носячи,


спешит избавиться от «журби впрямої» за чаркою, стараясь выбраться из осенней грязи, чтоб стать на «суші біля шинкарки Марусі», которая «його здавна знає, мед-горілку повіряє», но часто, зазнавшись «з великими господарями», он пропивает і «дрюки й важниці, і з дьогтем мазниці» и потом доходит «до такої злості, що програває і воли й вози в кості» и становится самым жалким лицом. Великие «господарі», которые с ним «пили-гуляли», прогоняют его, называя «голяком» и «лахмаєм»; товарищи над ним насмехаются, говоря:


А що тепер, вражий сине, будеш розбойничати,

Що не схотів, вражий сине, батька шанувати;


дома жена плачет: «Нема муки ні пилиночки, ні солі, ні зрубочка», «діти плачуть, їсти просють», нещасний чумак решается


Або піти утопиться,

Або об камінь розбиться.

Нехай добрі люди знають,

Як чумаки умирають.


Самые любимые народом песни чумацкие те, в которых описывается смерть чумака «в чужому краю». Обыкновенно «воли», столь же драгоценные для чумака, как «вороні коні» для казака, заранее дают знать о близкой кончине хозяина: они «ревуть, води не п’ють», подобно, как конь, зная «пригоду на свого пана», спотыкается «на воротях». Чумак становится скучным, мечтательным; вот он болеет, товарищи его не оставляют, все ухаживают за ним с братским попечением; больной просит в последний раз привести к нему «скотину»: /154/


Приведіть мою худібоньку,

Нехай же я подивлюся!


обращается к животным с заботливым участием:


Воли мої половії, хто над вами паном буде,

Ой як мене, чумака Макара, на білім світі не буде!


потом наказывает поклон домашним, молится Богу и умирает. Товарищи оплачут его, сделают ему «домовину з рогожі» и «закопають в глибокім байраці», часто поутру в воскресенье — «в неділеньку вранці», в то время, когда домашние наряжаются в праздничное платье и собираются молить Бога о его возвращении. И потянется снова обоз и «заревуть сірі воли в новому ярмі, заремигають, свого пана дожидаючи», а чумак останется «під сирою землею на лещині», пробуждаемый по временам таинственною «зозулею», призывающею его «подати правую руку». Но память его остается в сердцах добрых товарищей: в первом селе они служат панихиду и «б’ють у дзвони во всі по тому чумакові, що ходив по сіль». Вся ватага покупает горелки, наварит каши, «укине» чабака


Та й пом’яне чумака.


Близкое к чумаку лицо в Малороссии есть — III. Бурлак. Обыкновенно бурлаком называется бездомный малый, бобыль, но в песнях южнорусских с понятием о бурлаке соединяется всякое лишение, земное бедствие и горесть. На бурлака нападают всякие несчастия, ему нет в мире угла, ему «ніде головки прихилити»; он — существо, определенное судьбою на страдания, но существо, сознающее весь ужас своего положения в мире и потому самое несчастнейшее. Можно представить всю цену такой поэзии для этнографии малорусской. Здесь виден полный взгляд народа на человеческое бедствие в том виде, как оно постигает малоруса и как рисуется в его воображении.

Подобно шуму лесов и разливу вод поражает юношу неописанное горе:


Зашуміли луги,

Задзвеніли ріки,

Помер отець-мати —

Сирота навіки.


С этим словом «сирота» внезапно очаровательный мир детских чудес становится для него миром скорбей и лишений. Он покидает родной кров, потому что «кругом хату й сіни вороженьки обсіли, лихі люди його ненавидять, женуть, б’ють; родина йому не мила, бо роду нема»; свидетельство прежнего счастья в настоящем горе убийственно мучительно: поплачет сирота «на батьківській і матенчиній могилі» и идет «на чужину», но «на чужині» /155/


...як на пожарині,

Ніхто його не пригорне при лихій годині.

(Макс, стр. 166).


Живет он у чужих людей, работает прилежно, «а робота йому нізащо», работает так, что «піт заливає йому очі», но «хазяїн його лає», а «хазяйка», старая брюзгливая баба, «повторяє». Бурлак спит «серед хати до порога головами», встает чуть заря, «не вбувавшись, не вмивавшись, поспішає за волами», по снегу, «підгинає ноги, споминає отця-неньку:


Мати ж моя старенькая,

Нащо мене породила?

На біленький світ пустила,

Щастя-долі не вділила»


и жалуется на провидение, оставившеє его в мире:


Помер отець-мати

І уся родина,

За що ж я остався,

Бідна сиротина?


Люди, которые «бідного чоловіка ні у що вміняють», чужды его горя. «Работай, — говорят они и бранят его за лень:


Сиротонька робить і ручок не чує,

А люди говорять, що в корчмі ночує,

Сирота втомився — на тин похилився,

Люди кажуть і говорять: «Він, мабуть, упився».


Вспомнит он былое, вспомнит часом и то, что у него есть еще «рід», та «цурається його», потому что


Як було в сироти

Пшениця родила,

Тоді сиротину

Родина любила.

А як у сироти

Кукіль уродився —

Тоді од сироти

Весь рід одступився.


«Чем я виноват?» — размышляет он. Начинается ропот на высшую волю:


Доле моя, доле! Чом ти не такая?

Ой чом ти не такая, як доля чужая?


Счастье людское растравляет неизлечимые раны сердца:


Що чужії люди нічого не роблять,

Нічого не роблять та й хороше ходять,

А я роблю-дбаю, у себе не маю!


Глянет он на своих соседей: «У того хата біла і жінка мила», а ему «не дав Бог ні долі, ні талана», «той поїхав до роду, не наговориться», а он «куди ні піде, ні повернеться — усе чужина». Верно, мать его «в церкву не носила, щастя-долі не впросила»; верно, его «не такі куми приймали», что «щастя-долю не вгадали». Нет ему в людях приюта, нет ему между ближними чести, душа полна, лета в полном развитии. Кому передать движение сердца? Кто отозвется на его стенания? /156/ Всходит бурлак «на високу гору, гляне по світоньку: сонце ясне, світ прекрасний, тільки талан його безщасний!» «Зав’яв дуб без сонця», «почорніла могила» от жара — вот образы его жизни! Природа не оставит «бідагу», природа поделится с ним, утешит его, укажет в своей необъятной области на что-нибудь схожее с его собственным существом. Вот летит орел по поднебесью, звенит крылом, рассекая воздух... бурлак слышит к себе участие:


Чого шгачеш-тужиш?..

— Порадь мене, орле, що маю робити?


Не знает орел! Не знает бурлак! Летит орел «по високій високості», полетит он «через степ широку, через море синє»... Летит за ним воображение бурлака, развернулась юная душа. Явление вещей птицы вызывает из глубины души таинственную надежду:


Покидай сей край, де роду не маєш,

Ти йди на Вкраїну, там знайдеш родину,

Там знайдеш родину — любую дівчину.

(Макс, стр. 165).


Добро ему, если в самом деле встретит он подобное себе несчастное «чорнявеє» существо, у которого слезы капают, как роса с калиновых ветвей. Но горе ему, если он последует за орлом в даль заветную: путеводитель потеряется в облаках, а бурлак останется «в чужому краї, як зозулине пір’я на тихім Дунаї». Чаще всего доля гонит бурлака «до краю». Лета его прокачиваются без роскоши; он оглянется на себя: уже на лице морщины, волосы белеют, вздохнет тогда пуще бурлак, вздохнет за своими летами:


Літа мої молодії! Де ся ви поділи?

Чи ви в луги, чи в байраки геть од мене полетіли!

(Макс, стр. 170).


И горше станет его положение! Прежде воображение рисовало ему исподтишка надежды, теперь он видит, что «люди його не злюбили», что он «уже нікому не милий», почувствует сильнее свою безнадежность, свое одиночество, свое ничтожество в семействе человечества:


Літа пройшли скоро, як бистрії ріки,

І жив я в нещасті усі свої віки!

Остався я бідний щастя свого,

Усюди проходив — не знайду його.

Куди я не піду — щастя не маю,

Де мені жити бідному, сам я не знаю.

Ні куточка собственого, і всім я одкритий,

Як то тяжко сиротині на сім світі жити!


Тогда единственною отрадою его станет смерть: «Літа мої! — восклицает бурлак:


Коли доля нещаслива, — будьте коротенькії»

(Макс, стр. 170). /157/


Смерть не приходит, бурлак продолжает влачить горькую жизнь, жестокое бремя ее тяготит его донельзя, он смотрит на реку —


Такі його думки взносять: піду утоплюся!


Но голос религии, голос терпения взывает к нему из тайников души:


Не топись, козаче, — марно душу згубиш,

Треба з нею в світі жити, хоч її не любиш!


И бурлак допивает горькую чашу бытия до тех пор, пока провидение не сжалится над ним и «не визволить» его «з сього світу».

Не всегда, однако, бурлацтво проистекает из подобных причин: часто бурлак становится несчастным по собственной воле, горе его есть следствие страстей. Так, молодой казак, завидуя «щуці-рибі», которая в «морі гуляє доволі», а он молод да «волі не має», покидает мать, идет искать лучшего житья и потом проклинает судьбу. Так старому бурлаку, жалующемуся на недолю,


Обізвалася доля по тім боці моря:

«Козаче — бурлаче! Дурний розум маєш,

Що ти свою долю марне проклинаєш.

Та не винна доля, винна твоя воля,

Що ти заробляєш, то те пропиваєш».


Часто внутреннее сознание отзывается среди горьких жалоб на судьбу:


В старій жизні маю неспокій терпіти,

Що не вмів я молодими літами владіти.


IV. Поселянин. Жгучее, шумное лето заменяется меланхолическою плаксивою осенью. Так пламенно-бурное казачество уступило место томительно-тихому миру чумацтва и бурлацтва. Но осень не продолжительна: студеная зима скоро сменяет ее. Странным чем-то представляется для южного жителя это время покоя: не таково оно у нас на Руси, на севере. Наша земля весела, игрива, беззаботна, наше зимнее солнце, если не греет, зато блещет каким-то сладко-усыпительным светом. Такова поэзия малороссийского поселянина. Поселянин — последний образ, к которому нас приводит исследование народных малороссийских типов. Мы заметили выше, что малороссийский элемент в русской истории есть только орган возрождения юго-западной Руси. Теперь, когда это возрождение совершено, естественно должен начаться новый период жизни. Прежде народность наша представлялись в разных отделах, теперь всякая частность, провинциальность должна изглаживаться образованностью. Те классы народа, которые вкушают уже плоды новой жизни, не знают для себя местного различия. Только те, которые запоздали на пути /158/ образованности, только те поневоле сохраняют в себе старые элементы. В настоящее время весь малороссийский элемент сосредоточился в простом классе деревенщины. Там доживает век поэзия малорусская. Оттого-то малороссийским поселянином и должно оканчиваться наше обозрение общественной жизни Южной Руси.

В жизни малорусского поселянина можно различить два периода, разделяемые чертами резкими; первый есть время его юности: «парубоцтво». Тогда он является беспечным, увлеченным фантазиею, преданным чувству, с страстями. Второй начинается для него с тех пор, как он женится. Тогда он станет рассудительным, прозаическим, чувства подавляются тяжестью забот и трудов, страсти угасают под холодными расчетами семейственной жизни. Бросим взгляд на оба периода.

Я заметил, что в песнях малорусских все прекрасное является под образом казака. И теперь еще словом «козак» обрисовывается мужская красота парубка, но предметы, обставляющие его положение, не те, желания проявляются иначе. Степь, конь, ловитва врагов не сверкают уже в этих песнях. Здесь спокойно, как в равнинах украинских. Любовь в них господствующее чувство, но она тиха, пламень ее сокрыт в глубине сердца.

Если парубок переступит за отроческие лета, когда по замечанию физиологов между мужеским и женским полами является какая-то неприязнь, пробуждается охота друг над другом подшучивать, в сердце отозвется неведомое до того беспокойство. Он затоскует, что у него нет «приятеля», что


Жаль серцю моєму,

Так жити самому.


Скоро он отгадает, чего ему хочется: «Вздихає до неба, що йому дівчини треба» и молит Бога, чтоб он услышал его «з високого неба» и дал ему «дівчину хорошу». Но пока еще ее нет, сердце распаляется. «Где она неведомая?» — восклицает он:


На всі світа сторони пішлю післоньки,

Де вона живе, де пробував?

Нехай буду знати,

Де її шукати!


Летите орлы на полдень, а на север ласточки... узнайте, где моя суженая? Или нет! Я сам оседлаю коня, пущусь по горам, по долам, широко-далеко... Там, над тихим Дунаем, над синим морем, сидит моя суженая, умывает свое личко морскою водою, русою косою утирается... В какой мир очарования заносит его мечтательное воображение! Как бьется в нем сердце! Вздымаются груди!.. /159/


Ой, чи не найдеться такого чоловічка,

Щоб розрізав парубкові та білії груди,

Поглядів би я, подивився на своє серденько,

Як із жару серце молодецьке, воно розотліло,

Як із полум’я серце молодецьке, воно розгорілось.


Но вот пред ним мелькнул образ красоты, сбылись надежды юношеских лет, настало время полного разлива чувству, совершается заветная дума... Кому ее поверить? Кто может принять под залог святыню сердца? «Люди» його «будуть судити», девственное чистое сердце не ищет между чадами суеты поверенного, первая жертва не им! Она приносится тому, кто есть истинный виновник красоты, источник любви... Младенчески ясно обращается сердце юноши к Богу:


Боже! День добрий тобі!

Що вона руку дає мені,

Милим мене приймає,

Здоров’ям вітає 154. (Вац. из Ол., стр. 309).


В то время года, когда зима пробуждается от зимнего холода и расцветает под живительными лучами весеннего солнца, в малороссийской деревне начинаются «улиці», ночные собрания парубков и дивчат, проводимые в шутках и песнях беспечною молодежью, в нежных изъяснениях влюбленными четами. В час, как «корови» идут «з діброви, а овечки з поля», когда солнце станет «низенько і вечір близенько», молодой парубок тихо подходит к окну своей милой, у которой двор «пересажен вишеньками», как будто нарочно, чтоб «голосок» любезного «не доходив до батька», он томным напевом призывает ее на свидание. «Смотри, — говорит он, — вот «зірочка вечірня вийшла проти місяця», выйди и ты ко мне, «моя зірочко ясная, моя рибонько, дорогий мій кришталю! Не бійся морозу, я твої ніжечки в шапочку вложу». «Постой, — отвечает ему милая: — Погоди, пока я


Своєму батеньку вечеряти зготую,

Білу постіль постелю,

Тоді вийду на улицю,

Тобі серце звеселю...»


«Надокучить» парубку «під віконечком стоючи»... но вот между вишневых цветущих деревьев крадется «чорноброва дівчина». Влюбленные бросаются друг к другу в объятия. «Серденько! Чого ти смутна, як вода каламутна, що хвиля збила? Чи не мати тебе била?» «Била, — отвечает девушка, — щоб з ледачим не стояла». Огорчится парубок. «Чи ти ж мене любиш справді, чи тільки смієшся?» — «Ой Бог знає, як я кохаю!» — отвечает, вздохнувши, девица. Парубок «бере її за рученьку, бере за другую, тулить до серденька, велить говорити, велить присягатися». Девица клянется: «Скарай мене, Бо-/160/же, на душі, коли я помислю» о другом. В свою очередь клянется и парубок:


О щоб я не дійшов додому щасливий,

Коли я до тебе несправедливий!


Успокоенные взаимными клятвами, любовники предаются нежностям. Парубок называет ее «червоною калиною, повною рожею, сивою зозулею», говорит, как ему «на и дивитися мило». Вот собирается улица. Влюбленные теряются в вихре игривой молодежи. Но когда месяц обтекает пол-неба, они ускользают из толпы, тихо прокрадываются к вербам, повесившим ветви в светлые волны озера, просят «місяця-перекроя», чтоб он «зайшов за комору», дал им наговориться... В час, как «соловейко, співаючи, обтрушує з листя раннюю росу білесеньким світом, іде парубок із улиці на роботу». Целый день «очі» его обращаются туда, «де видно хрести» родной деревни. Придет «вечір»: опять те же нежности, те же упреки.

Проста любовь поселянина. Чтоб понравиться своей милой, парубок умывается, готовясь «на свою милую подивитись», хотя он ей и так «сподобався». Успеет ли что заработать — спешит купить ей подарков: «серебрене колечко» или «шовковую хустку», хотя для его искренней не нужно подарков. «Серебрене колечко сушить — крушить сердечко, а хустка головку ломить», он сам для нее дороже и «краще усього». Зимою, в метель, парубок является под окно своей возлюбленной «з корцем меду» и жалуется, что она долго не выходит к нему:


Добре тобі, по кімнаті ходячи,

А мені, на морозі стоючи,

Корець меду держучи,

Корець до рук прикипає,

Метіль очі забиває.


Летом во время жнив парубок «частує отамана горілкою», щоб не изнурял его, милую работою. Иногда заботливость его «о своїй дівчиноньці» бывает чувственна, но так простодушна, так прелестна... Например, в отсутствие милой парубок, вспомнив, что уже пора ужинать, восклицает:


А де ж моє сердечко вечеряти сіло?

Нехай воно вечеряє та здоровеньке буде...


Сколь простодушна любовь парубка в своих отправлениях, столь же простодушна она в основании. Привязанность его к дивчине проистекает из взаимного влечения душ. В великорусских песнях найдете, что добрый молодец описывает подробно не только природные достоинства своей красной девицы, но даже одежду ее. Южнорус много-много, если мимоходом заметит, что у нее «брови на шнурочку» или «очі карі». Красота в песнях малороссийских изображается чертами /161/ немногими. Еще менее могут при такой простоте иметь место посторонние расчеты, особенно богатство. Убогая всегда почти изображается по красоте и по нраву достойною любви в противоположность богатой, которая рисуется в невыгодном свете:


Багатая губатая, та ще й к тому пишна,

Убогая хорошая, як у саду вишня.

Багатая поганая ще й к тому гордиться,

Убогая хорошая всегда покориться.


Брак, основанный на расчете, представляется несчастным:


На погибель прийде тому,

Хто веде біду додому.

Вона скаже: «Я багата,

Моя правда, моя хата».


Вот какой совет подает «хлопцям» песня:


На посаг не уважайте,

Добрих жінок вибирайте,

З добрій ріллі, кажуть люде,

Ори плугом, а хліб буде.


В таких образах рисуют нам песни счастливую любовь парубка. Но вот любовь несчастная: измена девицы убивает любовника; дивчина «день» с ним, «вечір стоїть, а на другого вадить», рассерженный парубок иногда вспыхивает гневом:


Чорти б вбили твого батька з такою порадою!

Що я к тобі з щирим серцем, а ти з неправдою!


Случается, грозит он изменнице: «Шумітиме нагаєчка коло твого тіла», иногда он утешает себя, что если она нашла себе другого, то и для него «не буде Галя, буде другая та ще й кращая», но чаще всего, «тужачи за дівчиною», он «зчорніє, змарніє», свет ему опротивеет, он хочет убежать куда-нибудь «в затишу, де буде плакать — ніхто не услише». Попранное чувство, однако, не охладевается временем, не выплакивается слезами: парубок говорит, что хоть ему «більше на світі не любити», но он будет «до смерті за нею тужити». Любовь его никогда не превратится в желание мщения. Бог судья ей, что она не умела отвечать святыне чувства, он все-таки любит ее, больше, чем самого себя, и просит Бога об ее счастье:


Боже! Нехай у світі не знає злого,

Що їй найліпше — нехай має много!


Такое благородное чувство сопровождается обычною малорусам мечтательностью. Воображение создает дивный мир с мерцающими образами. Так, потрясенный любовник, теряя надежду, думает, что он некогда возьмет за себя милую, потом умрет «вскорості», его возлюбленная будет искать могилу друга, а его могила «край синього моря», там с ним скроются «любощі і тихая мова». Она придет к нему и станет сыпать землю на прах юноши, и под землею озовется к ней могильный голос: /162/


Не стій надо мною! Не кидай землею!

Сама, мила, знаєш, що важко під нею,

Під сирою землею!


Еще глубже утопает страстное сердце в области фантазии, когда высшая воля лишает его любезной. Милый образ остается в душе светел, не отенен неприятными воспоминаниями. От глубокого сознания горя парубок вдруг переходит к восторженному самозабвению. «Давайте мне коня, — восклицает он, — коня сивого: погонюсь за девицею в землю глубокую. Наедайся, конь мой, и сена и овса, длинна дорога наша, а поедем мы разом с ветром буйным. Вот уже вечереет: там сидит она, где заря выглядывает из-за деревьев: вижу мою любку! Словно в окошечко смотрит, все так темно, ничего не видно, а она как солнце блестит».

Есть еще другая сторона в характере парубка, когда он предается мечтательной чувствительности, когда сердце его игривое разгульно кипит в области страстей, перебегая от ощущения к ощущению, от минутного чувства к другому. Это бурное состояние молодости. Веселый, разбитной малый ищет утехи, а не взаимного чувства. Ловко и легко покоряет нежное сердце дивчины, легко и скоро растравляет его. Какое ему дело до того, что у нее «болить сердечко». Какое ему дело до того, что обманутая красавица сравнивает себя в заунывной песне с «хмелиною», лишенною подпоры, устилающею грядки своими широкими листьями? Какое ему дело до всего этого? Он нашел себе другую, «кращую», идет к ней поздно вечером мимо окон прежней своей милой «і подає їй голос», как будто насмехаясь над ее грустью. И новую обманет он как прежнюю, не на одну еще «дівчину напустить туман густий», не одну «молодицю з ума зведе, сам чорнобривий, грошей много, нема йому впину». Случается, ревнивый муж подметит и «оперіже його ціпом», а он как ни в чем не бывал, повернется, засмеется, а встретит дивчат, — опять возьмется перед ними в боки. Раздольем такого молодца бывают «вечорниці», ночные зимние собрания деревенской молодежи, но там иногда находит коса на камень. Какая-нибудь оскорбленная красавица отомстит за все жертвы его ловкости. «На вечорницях», — говорит песня, — есть «дівки чарівниці»: они «солому палять і зілля варять», зная чары, они «збавлять» навсегда «здоров’я молодому парубку», десять раз ему пройдет, а может случиться, что какая-нибудь не даст «довго з нею кпиться та сміяться». «Смійся, — говорит она, — смійся:


Не сміх тобі буде,

Як дам тобі зтиха лиха:

Повік не забудеш!

Ой хоч я дам, хоч не я дам,

Так дасть моя тітка,


Ізісохнеш, ізів’янеш,

Як ружева квітка.

У постелі лежатимеш,

Смертоньки бажатимеш,

У своєї матусеньки /163/


Водиці прохатимеш:

«Ой дай мені, стара мати,

Холодної води,

Насміявся з дівчиноньки

Хорошої вроди...»


Поэзия парубоцкой жизни в последний раз заолестит в свадебных песнях и здесь оканчивается. Как «місяць-перебирчик перебирає всіма зіроньками», потом полюбит «навіки одну зіроньку вечірнюю» (верование мифологическое), так парубок, «перебравши» многими красавицами, полюбит навеки «одну кращую» и милую для сердца. Но жизнь брачная уже не играет теми лучами поэзии, в каких рисуется молодечество парубка. Она тиха и однообразна, только грозные тучи, возмущающие спокойный небосклон супружеской любви, набрасывают на нее поэтическое покрывало. Южнорусская поэзия забывает супругов в счастливом состоянии, слегка и шутя упоминает о домашних раздорах, но в грозных картинах изображает то ужасное состояние, когда супружество становится источником земного бедствия и преступлений. Брак по несклонности имеет гибельные следствия: поселянин не хочет приняться за работу, горе терзает его сердце, он ходит по крутой горе, ветер раздувает его черные кудри: как ему «надокучило жити»! Посмотрит он «на чужі жінки: усі, як маковий квіт, а над його невдашечку» в целом свете хуже не найдется. И вздумает он думу страшную:


Візьму свою невдашечку та під білі боки

Та укину невдашечку у Дунай глибокийі


В червонорусской поэзии встречается много песен, в которых описывается убийство жены мужем. Такие песни отличаются ужасным зверством и бешенством. Видит жена, что муж идет к ней с топором, умоляет его не умерщвлять ее. «Я люблю тебя, — говорит она ему, — я мало жила с тобою!» Мужик отвечает:


Не нажилася, негідна,

І не будеш жити!

Ой підеш ти іще нині

В сиру землю гнити.

Буду, мила, тя різати,

Буду пробивати

Буду твої чорні очі

На ніж вибирати 155

(Вацл. из Ол., стр. 490)


Часто неудовольствия между мужем и женою изображаются в шутливом тоне. Так например, в одной песне говорится, что у мужа была жена чрезвычайно капризная, муж долго потакал ей, наконец решился проучить свою половину: запряг ее вместо кобылы в воз и таким образом привез из лесу дров.

В жизни поселянина есть еще один тип новый, которому посвящено множество песен: это рекрут. Такие песни отлича-/164/ются жалобным тоном, изображая по большей части грусть при разлуке с семейством, горькое состояние солдата, но вместе с тем в них является сознание долга и преданность судьбе. Вот для примера одна рекрутская песня:


Круті гори, круті гори

На низ подалися,

Молодая дівчинонька

В парня удалася.

Які руки, такі й ноги,

Така й головонька,

Як зійдуться, обіймуться —

Люба розмовонька!

— Дівчинонько-пораднице,

Порадь мене, дівчино,

Як рідная мати!

— Яку ж тобі, мій миленький,

Порадоньку дати:

Одну ручку під головочку,

Другою обняти.

. . . . . . . . . .

. . . . . . . . . .

Ой у саду зеленому

Квіточки пов’яли,

Поміж тими квіточками

Дорожки лежали,

Понад тими дорожками

Кузоньки стояли,

Поміж тими кузоньками

Ковалі кували.

Вони кують і ллють, і гартують

Білеє залізо

Не на вора, не на розбійника,

А на сиротину,

На вдовиного сина,

А ще трохи погодивши,

Ведуть уловивши.

— Ви, сусіди, ви, близькії,

Вороги лихії!

Чому мене не звістили,

Як мене зловили?

Чому мені не сказали.

Як мене зв’язали?

Ой піймали ізвечіра,

Ніженьки скували,

Посадили у задочок

Та повезли в городочок,

Поставили у станочок

Та забрили лобочок.

Сюди-туди повертіли,

Кудрі облетіли,

Сюди гляну, туди гляну:

Ніхто не заплаче!

Тільки плаче та ридає

Сирітська мати.

Не плач, мати, не журися —

На те я вродився!

Не плач, мати, не журися —

На те я удався!

Білому царю на послугу,

Панам на поругу!

Білому царю послужити,

Панам угодити!


Теперь приступим к обозрению характера малорусской женщины. Тип женщины в малорусской народной поэзии рисуется самыми яркими красками оттого, что половина малорусских песен может по преимуществу назваться женскою. Только исторические думы, казацкие, военные и некоторые бурлацкие песни принадлежат мужчинам, вся масса песен обрядных: веснянки, колядки, петровки, купалки и свадебные поются исключительно женщинами. Особенно в последнее время песенность малороссийская становится достоянием женского пола, и потому на всей поэзии малорусской лежит отпечаток женственности.

Тип женщин в песнях разделяется на два вида, которые соответствуют двум периодам женской жизни: первый вид — девица, второй — замужняя женщина.

Характер девицы — поэзия, это ее сфера. Как в произведениях искусства девица является идеалом поэтического /165/ творчества, так и народная поэзия изображает в девице верх красоты, кульминацию женского существа:


Мужняя жона з мужем розмовляє,

Бідная вдова плаче-ридає;

А над тую дівчиноньку,

А над тую молодую

І на світі нема!


Но так как поэзия принадлежит двум способностям человека — воображению и чувству, то и тип девицы выказывается в двух периодах ее жизни: первый есть тот период, когда девица предана воображению; второй, когда она предается чувству. В первом мы видим характер девицы в то время, когда в ней еще не пробудилась потребность полной жизни и вся деятельность ее направлена к тому, чтобы поспешить насладиться блаженным коротким незнанием. Этот период заключается в играх, обрядах и особенном цикле поэзии — обрядных песнях, сопровождающих невинные занятия молодости. Здесь открывается нам жизнь, полная гармонии и внутренней связи с природою. Таким образом многие девичьи игры — подражания явлениям физической природы и называются именами птиц, деревьев и т. п., напр., журавель, галка, тополя и т. п. Девицы, собираясь в хоровод, изображают то, что видят в природе. Песни, сопровождающие эти игры, носят форму описательную, аллегорическую, впрочем без умышленного какого-нибудь применения; аллегория состоит в том, что существам физического мира придаются человеческие атрибуты. В других песнях видна глубокая древность; мифологический период выказывается мерцающими призраками в хороводах, которые носят названия Дуная, Дона, Даньчика, Кострубонька, в песнях, описывающих превращения в деревья и птицы, в отрывках о непонятных событиях с неизвестными и необъяснимыми именами. Наконец, есть третьего рода игры с песнями, в которых драматически разыгрываются различные происшествия человеческой жизни. К таким, например, принадлежит игра мать и дочь, в которой одна из девиц изображает дочь, готовящуюся к свадьбе по воле матери; вот, например, игра муж и жена, где изображается, что жена предается забавам и веселостям, и муж никак не заставит ее заняться хозяйством. Уж поросли и дети, надо выдавать дочерей замуж, а сыновей женить, а жена зсе гуляет. Муж употребляет ласки, жена ничего не слушает, наконец он начинает гнать ее прутом домой. Это все разыгрывается в хороводе с принадлежащею песнею; которая носит драматическую форму. Я приведу ее здесь: /166/


— Гей, жоно, додому!

Гей, суко, додому!

— Бісе-муже! Не піду,

Тебе бісом становлю.

— Гей, жоно, додому!

Гей, суко, додому!

Діти плачуть, їсти хочуть

Та йди, давай!

— Там на полиці

Дві паляниці

Та й сам дай!

— Та вже ж тоє поїли.

— Якої трясці схотіли!

— Гей, жоно, додому!

Гей, суко, додому!

Дочки плачуть, заміж хочуть

Та йди, давай!

— Там у скринищі

Та три плахтищі

Та й сам дай!

— Та вже тоє поносили!

— Якої трясці схотіли!

— Гей, жоно, додому,

Гей, суко, додому!

Сини плачуть, женитися хочуть

Та йди, давай!

— Там у боднищі

Три жупанищі

Та й сам дай!

— Та вже тоє поносили!

— Якої трясця схотіли!

— Чи видали ви,

Чи слихали ви

Мою жону на торзі?

— Не видали ми,

Не слихали ми

Твоєї жони на торзі!

— А я і сам бачу

І сам бачу!

— Хоч бачиш, та не озьмеш

Та не озьмеш!

— Та поїду я з торгу до торгу,

Та куплю я жоні якраз пояс!

Ой дай, жоно, та поміряю,

Чи в час, чи гаразд,

Чи не коротко?

А жона дметься,

Мірять не дається.

— Та, жоно моя, жонухно,

Ревнивее серце моє!

Та поїду я з лісу до лісу,

Та наріжу я дубців-крупців,

Та стану я жону бити-карати!

Та, жоно ж моя, жонухно,

Ревнивее серце моє!


Это выражение невинного юношеского периода жизни, когда дума только что начинает покрывать лицо, когда все еще ново и самые неприятности жизни представляются легкими. Вот собираются девицы в хоровод:


Грайте, дівочки, грайте!


Время девичества коротко, надо же его провести так, чтоб чем помянуть в старости; это философия малороссиянки, ее подсказывают даже родители:


Гуляй, доненько, скільки хоч,

Двічі молодою не будеш,

Як заміж підеш — забудеш,

Як стара станеш — згадаєш.


Еще пока сердце не знает любви, пока не познакомилась девица с ее радостными мучениями и мучительным наслаждением, она весела, шутлива, беззаботна; вот сходятся дивчата с парубками, дивчата подсмеиваются над их одеждами, рассказывают, как на торгу продавали молодцев с девицами:


По денежці молодець,

Як печений горобець;

По три копи дівочка,

По чотири кісочка.


Или как «хлопці» путешествовали


Сім літ та по запічку,

А чотири та по припічку; /167/


или как ездили на охоту, поймали комара и


Стали суди рядити,

Як комара ділити:

Сьому-тому по стегну,

А Якушці тулупець,

Що хороший молодець,

А Ількові печінка —

Обірвався з причілка,

А Стецькові хвостище,

Що великий хвастище.


Эти шуточные картины наивны, милы и не оскорбляют стыдливости, потому что их рисует скромное девичье воображение. Но среди сладкого забытья пробуждается в юной душе чувство темное, которое хотя неясно, но уже беспокоит сердце, это предвкушение жизни, первый шаг к горькому сознанию. Что-то будет с девицей? Не заглушит она сердечного голоса звонкими песнями, топотом хороводов. Плетет она барвинковый венок:


Ой вінку, мій вінку, хрещатий барвінку!

Я ж тебе звила вчора звечора...

Та коли б я знала, що з немилим буду,

Я б гірший звила.


Сколько ни веселись дивчина, а придет пора, когда распрощается она с своей «воленькою», начнутся тяжелые заботы, тогда другие дивчата пройдут в свою очередь гулять на зеленый луг, а она будет хлопотать около печи, горшков и домашних птиц. Даром «її кохав батько, годувала мати», не для нее цветут в садике цветики, пройдет пора наряжаться в сельские наряды и веселиться, дай только Бог, чтоб она «пішла за милого».

Но вот другой период девичьей жизни, сердце ее бьется, голова горит, это пора любви, когда тайна существования земного открывается для нее. Вместе с сладостями любви она познает и горечь жизни. Как несмело она переступает за порог незнания! Сколько препятствий останавливает ее: девическая стыдливость, боязнь родителей, опасение, чтоб ее не обманули, страх худой славы, чтобы на нее дурно не говорили, как все это ее смущает! Казак зовет дивчину «на улицю»: «батько у неї добрий, а мати старая» не пускает «доньку на улицю» за тем, «що вона молодая», чтоб «не загубила своєї долі». В сладко-тревожном ожидании сидит она на одинокой постели, «поки свічечка згасне, батенько засне», выйдет на улицу, кругом боязливо оглядывается, «не подоба дівці проти козака виходити, узнають люди — будуть осуждати», а заметит мать, будет бить ее «ключем» от коморы за то, что у нее есть «чорнобровий». Боится она и самого парубка, не знает еще, любит ли он ее или «тільки сміється». Но доверчивое сердце скоро покоряется клятвам и уверениям, и девица лю-/168/бит так, что уже не чувствует отдельно существа своего. Любовь малороссийская носит дух патриархальности: девица смотрит на милого не только как на любовника, но как на покровителя:


А хто мене та без тебе, серденько, пригорке?


Он для нее дороже отца и матери:


Батько милий, мати мила, миленький — миліший.


Всем она пожертвует ему: попроси у нее чего-нибудь отец, мать, сестра, она б им отказала, попроси милый — для него нет ничего заветного. Если б он тонул, дивчина с радостью бросается в воду и лишится жизни, только бы спасти милого. Если б он ее покинул, перестал любить, дивчина не забудет его, пожелает ему счастья с другой, а сама будет питаться своею горестью, ничем в свете неутолимою:


— Буду Бога я просити, щоб ти був щасливий,

Чи зо мною, чи з другою, повік мені милий.

Як не схочеш, серце моє, дружиною бути,

То дай мені таке зілля, щоб тебе забути!

— Єсть у мене таке зілля близько перелазу,

Як дам тобі напитися, забудеш одразу!

— Буду пити через силу, краплі не упущу,

Хіба тебе я забуду, як очі заплющу!..

(Макс. изд. 1, стр. 119).


Песен о разлуке очень много, и все они проникнуты грустью. Вообще в любви дивчины малорусской мало пламени и страсти, она более тиха, томна и спокойна; но оскорбленная святыня сердца мстит за себя иногда слишком отчаянно: в малорусской поэзии резко отделяются от других и по содержанию и по чувству те песни, в которых девушка отравляет своего любезного за измену. Приведем здесь одну из них:


— Ой сон, мати, сон головоньку клонить!

— Отсе тобі, мій синочку, своя воля робить,

Що до тебе, мій синочку, сама дівчина ходить.

— Нехай ходить, нехай ходить, вона вірно любить,

Вона мені, молодому, дружиною будеть.


У дівчини чорнявої весь двір на помості,

Та позвала дівчинонька козаченька в гості.

Поставила козаченьку пиріг на талірці.

В первім розі у пирозі шевлія та рута,

В другім розі у пирозі лихая отрута.

Ой не вспіла дівчинонька край віконця сісти,

Поспішився козаченько той пиріг із’їсти.

Вийшов козак із сіней, за серце береться,

Стоїть дівка на порозі, з козака сміється.

— Ой не смійся, дівчинонько, далебі не смійся,

Я у тебе, молодої, отрути наївся.

— Тоді тобі, козаченько, ся отрута минеться,

Як у полі при дорозі сухий дуб розів’ється!


Тип малорусской девицы высказался в последний раз самыми резкими чертами в свадебных песнях. Два чувства /169/ волнуют ее и соответствуют двум периодам ее жизни, какие мы показали. Дружки поют о том, что чувствует, что думает молодая: невесте жаль «батенька», жаль «матінки», жаль свого «дівуваннячка», жаль своих игр, своих лент, веселость увядает под тяжестью житейского бремени. С другой стороны, в ней господствует любовь сильная и возвышенная. Таким образом, предметом свадебных песен бывает: или сожаление невесты о минувших радостях юности, или же выражение любви к жениху. Брачную жизнь не представляют ужасной для невесты, как напр., в песнях великорусских, где поется:


Ступишь ли ногой —

Поглядят все за тобой,

Махнешь ли рукой —

Засмеются над тобой,

Молвишь ли словечко —

Передразнивать начнут,

Сядешь ли за стол —

Все куски во рту сочтут,

Станешь молчать —

Станут дурочкой величать!

(Сахар. Свад. пес, стр. 149).


Такое несчастное положение не угрожает малороссиянке. Если дружки и говорят, что у свекрови не будет ей так хорошо, как у отца, то это больше потому, что жизнь замужней женщины посвящена труду и заботам, но здесь не должно видеть того ужасного положения женщины, в котором тиранство мужчины делает из нее бессмысленное орудие. Великорусская невеста плачет, и нельзя не плакать, когда загодя грозят, что муж будет бить ее плетью шелковой. Украинку спрашивают:


Чого, Марусенько,

Чого, пануненько,

К столу припадаєш?

Либонь, лихого свекра маєш?


Она отвечает:


Чи лихого, чи не лихого:

Не буде, як батенько!


«Плаче наша ластівочка» не потому, что думает дурно об свекрови, а потому, что «свекруха — не матінка» (Русск. весил., стр. 129), это любовь к родителям, которая только и может послужить залогом любви супружеской. Вообще по малороссийскому понятию брак есть акт жизни священный, торжественный, свадебные песни проникнуты религиозностью и особенно прелестны те из них, которые поются сироте. Над невестою раскрывается небо, душа усопшей матери стоит пред престолом Христа и просит, чтоб он позволил ей сойти на землю, посмотреть на свое «дитя»:


Чи хороше наряжене,

Чи в час посажене? /170/


Вот свободная душа слетает на землю, взглянет на девицу и опять возвращается на небеса вместе с радостным чувством, что дочь ее вступила в священный союз, но и с грустным, потому что видит, как все на земле ничтожно пред жизнью небесной.

Счастливый брак приносит благословение Божие и счастье земное:


Де муж з жоною у любові живе-проживає,

Там святий Миколай на радість уступає.


«Молодиця», замужняя женщина, встречается большей частью в песнях шуточных или же в таких, где описывается несогласие брачной четы. Мы уже заметили, что счастливая жизнь супружеская исчезает из песен потому, что слишком однообразна. В пример несчастного супружества, измены жены мужу можно привести песню о Семене и Катерине, напечатанную в первом издании Максимовича. В Галиции есть песни, в которых описывается убийство мужа женою с таким же зверством, каким отличаются злодеяния мужьев. Такова, наприм., песня о Параске в сборнике Вацлава из Олеска. Иногда песни о горестном положении замужней женщины проникнуты жалобами на родителей:


Десь ти мене, мати, на місті купила,

Що ти мене, мати, навіки втопила!

Ой мати моя, що ти гадала,

Що за нелюба світ зав’язала!

Та було б не рубати зеленого дуба,

Нащо ж було брати, коли я не люба.

Та було б не рубати зеленої вишні,

Нащо ж було брати, коли не до мислі!

Та було б не рубати зеленого гаю,

Нащо ж було брати із іншого краю!

Ой мати моя, калиновий цвіт,

Що зав’язала за нелюба світ!

Лучче мені, мати, гаряч пісок їсти,

Ніж із нелюбом вечеряти сісти!

Ох мати моя, що ти гадала,

Що за нелюба світ зав’язала!

Лучче ж мені, мати, тяжкий камінь зняти,

Ніж із нелюбом та вік коротати.


Не всегда несчастье замужней женщины происходит от тиранской воли родителей. Часто неопытная девушка сама бросится в пропасть и после того плачет, когда уже нельзя ничего воротить:


Бідная моя головонька,

Нещасная моя доленька,

Матуся в мене не рідная.

Посилають мене по воду

Незобуту, незодягнену

I головку непокритую,

Як побачить рідний батенько:

«Не плач, дитя моє милее, /171/

Ні на батенька, ні на матінку,

А плач ти на свою воленьку,

Що попалась у неволеньку!»


Но другая сторона, в которой выказывается «молодиця», чаще является в малороссийских песнях: это сторона шутливая. Таких песен очень довольно, многие проникнуты малороссийским юмором. Такова, наприм., песня «Била жінка мужика» (Макс, изд. 1, стр. 138) или «Чи я в мужа не жона» (там же, стр. 132).

Если в состоянии девицы женщина является достойною любви, то есть другой тип, в котором она достигает высокого уважения: это мать. Мы уже несколько раз имели случаи заметить, что материнское благословение у малороссиян считается не только залогом счастья на земле, но и блаженства небесного. И потому мать дороже и милее всего на свете. Спрашивает мать сына, кто ему милее:


Чи жінка, чи теща,

Чи ненька рідненька?


Сын отвечает:


Теща для привіту,

Жінка для совіту,

Матінка рідна

Лучче всього світу.


Это уважение, во-первых, основывается на естественном чувстве, во-вторых, на религиозности, но кроме того еще и на благодарности. Мать, родив сына в болезнях, занимавшись его младенчеством и заботами, имеет право требовать, чтоб все это помнили, и признательный сын не забудет, чему одолжено дитя своей матери:


Як мною ходила,

Своє серце в’ялила,

Як мене родила,

В Бога смерті просила,

Як мене колихала,

Темної ночі не спала.


Мать изображается всегда с безграничною любовью к детям. В одной думе говорится, что сыновья выгнали старую мать, и она принуждена была жить у соседей работницею, каждый день заливаясь слезами. Бог наказал неблагодарных сыновей: не стало у них хлеба, в доме пошло все кверху дном, забыли их друзья-приятели. Сыновья раскаялись и пошли просить мать свою в дом. Мать простила их тотчас, потому что


Хоч мати кляла-проклинала,

А все думала-гадала,

З моря душу виймала,

Од гріхів одкупляла.


Так-то и в самые жестокие минуты огорчения мать не может расстаться со своим чувством. Любовь матери выше всего; ни сестра, ни жена не могут так любить. Любовь матери /172/ бескорыстна. Эта любовь не ограничивается одним чувственным попечением, напротив, она разумна и сознательна более, чем какая-нибудь другая любовь. Мать заботится о своем дитяти, хочет дать ему нравственное добро. Всякий дурной поступок дитя скрывает от матери, ибо материнская любовь неразлучна с нравственностью. Так девушка, которая бегает на улицу, боится, «щоб мати не знала».

Сестра у малорусов есть также лицо, достойное любви и уважения. Ссора брата с сестрою считается одною из причин наказания Божия над испорченным обществом рода человеческого:


Тим на світі хліб не родить,

Що брат до сестри не говорить,

Тим на світі не ладиться,

Що брат сестри цурається.


Сестра для брата — советница и поверенная сердечных тайн, но иногда между ними поселяется недоверчивость по поводу любовных дел. Дивчина боится брата, чтоб он не узнал об ее связях с парубком, а брат говорит своей милой, что сестра его «розлучниця» и мешает им соединиться. Есть песня, «як сестра отруїла старшого брата», чтоб выйти за молодого казака. В пример ужаснейшего греха приводится кровосмешение брата с сестрою. Сказка говорит, что брат, не зная, хотел жениться на сестре, но она пред свадьбою провалилась сквозь землю.

Жизнь женщины заключается в кругу семейства, и до сих пор мы видели ее в различных положениях семейного быта. Но есть еще один тип, где она не принадлежит уже к семейству. Это тип знахарки (ворожеи). Преимущественно все волшебные и суеверные отправления находятся в руках женщин, особливо старых, так что самое слово «стара» указывает на ее знание волшебства. Это ремесло, которым занимаются старухи, до чрезвычайности распространено между малорусами и разделяется на виды. Женщина, знающая тайные силы, может употреблять свою науку и на добро, и на зло человеку. Есть ворожеи, которые лечат, заговаривают и всегда приступают к делу с молитвою и желанием добра ближнему, но есть ворожеи злые, которые знаются с бесами, портят людей и делают всякое худо. Отравление ядом также причисляется к волшебству. Впрочем, ведьма упоминается в песнях мельком и редко. Подробное рассмотрение ее принадлежит народной демонологии.


V. Пан. Народная поэзия как достояние многочисленного класса выражает более быт простого народа. Впрочем, есть песни, в которых являются лица класса высшего: владельцы, паны, шляхтичи, из которых многие были природные поляки, /173/ а большая часть чисто русские, но уже принявшие польские нравы и характер. Это причиною, что старинная аристократия рисуется не в выгодном свете. В народных рассказах и песнях приписывается панам буйство и своеволие; таким образом осталась еще и поныне память об удальстве пана Каневского 156, о котором заднепровские старожилы рассказывают, как приволжские старики о Пугачеве 157. Встретив в Немирове хоровод девушек, он погнался за одною из них — дочерью бочара, девушка побежала от него, предостерегаемая добрыми людьми; гайдуки погнались за нею, поймали, и пан хладнокровно застрелил ее «з рушниці». Галицкий вариант этой песни влагает в уста пана Каневского такое панское сожаление:


Хорошее дівча було — мусивем стріляти!

(Вац. из Ол., стр. 449).


Как свидетельство сластолюбия и подобного зверства может служить история Немеривны.

У какой-то старухи была дочь. Пан напоил мать ее и купил у нее право взять к себе девушку. Несчастная, проживши у пана день, убежала пешком, босая, по выжженной степи. Пан бросился за нею в погоню и рассерженный резкими ответами Немеривны:


Сам не молод, та й сам єси не до мислоньки моєї!


привязал ее к коню и потащил по терновикам. Немеривна, окровавленная, избитая, попросила ножа у пана, чтоб вынуть из ног шипы, и ударила себя в сердце. Пан взял мертвое тело и повез к своей матери, которая прехладнокровно сказала ему: «Вези, откуда взял». Пан везет ее к Немерихе и с адской иронией говорит:


Везу тобі твою дочку п’яненьку,

Упилася, тещенько, од коня,

А заснула, тещенько, од ножа.


Другая подобная песня свидетельствует о том ужасном отвращении, какое питали малороссияне к этим сластолюбивым панам. Какой-то пан, по прозванию Шенделеченко, поехал сватать девушку у старухи. Мать согласилась, дочь не захотела, наконец решилась исполнить волю матери. Чрез несколько дней Настусенька убежала домой, несмотря на все ласки пана. Шенделеченко прибежал за нею, но увидел ее мертвою. Настусенька, попросив у матери ножа отрезать «полотенця», закололась. И сплеснул пан руками:


Не схотіла Настусенька жити із панами!


Во времена возмущений жестоко отплачивали панам ненавидящие их подданные: тогда все припоминалось. Я укажу здесь на прекрасную песню об Левенченке. Молодец разгулял-/174/ся, пил вино, «придбав собі» вороных коней и дорогих одежд; несмотря на увещевание старой матери не слушался пана, рубил заповедный его лес, был пойман и брошен в преисподнюю. Там сидел он долго и узнал, что уже третье лето наступило со времени его заключения, от проходивших девушек, которые бросили ему в окошко цветок. Наконец гайдамаки разбили замок и освободили Левенченко. Песня кончается так:


Та лежать пани порубані-посічені,

Вони од Левенченка не втечет.


Тогда в отмщение за Бондаривн и Немеривн отчаянный казак, разорив замок, убивал владельца и поступал, как хотел, с несчастною панною, преданною в жертву его грубому сладострастию. Подобно пану, привезшему мертвую Немеривну к воротам ее матери, гайдамаки привозят весть пани Марусе о том, как они купили у ее пана коня:


В холодній криниці могорич запили,

На гнилій колоді гроші полічили,

Під гнилу колоду пана підкотили.


И те, у которых еще не зажили спины от роковых канчуков, заливаются страшным смехом при виде сожженного замка и замышляют, что им делать с панами, и выдумает какая-нибудь умная голова:


... а я знаю, що робити:

Молодого того пана до стіни прибити.

Ой прибити руки й ноги та ще й меж плечима,

Та щоб він на нас дивився чорними очима! 158

(Вац. из Ол., стр. 81).


Совсем иное понятие о пане русском, пане, слуге царя православного получили малорусы после счастливого соединения их отечества с Великою Россиею. Вражда к панам заменилась уважением таким, что в одной религиозно-нравственной думе одною из причин гнева Божия на мир поставляется неуважение подданных к господину:


Ой тим же ми в пана Бога ласку утеряли,

Шо ми своїх панів-господ усе прогнівляли.


VI. Жид. Подобно, как дворянство, принадлежа политически к Малороссии, существовало вне оной, еще менее входил в состав малороссийского народа жид, слуга пана, орудие его воли. Несчастные дети Израиля везде пили горькую чашу, но везде умели хитростью и уловками приобретать богатство и, несмотря на свое унижение, играть значительную роль. Известно, что в западной и южной России жило и теперь еще живет множество евреев. Будучи предметом ненависти и презрения христиан — католиков и русских, нигде так не пользовались они выгодами, как в Украине. Причины тому были: во-первых, обычай отдавать на аренду помещичьи имения, во-вторых, крайнее унижение русского народа и, нако-/175/нец, нерадение малорусов в занятиях торговыми промыслами. Таким образом, хотя жид никогда не выходил из титулов: мерзенного иуды, собаки, но взявши на аренду панское имение, до того властвовал над презиравшими его русскими, что заставлял, как рассказывают старожилы, бедного украинца продавать ему барана за злотого, потому что от пана был выдан приказ никому ничего не продавать, кроме жида. Когда наступила отчаянная борьба русского народа с польским, жиды попались, как говорится, между двух огней. Поляк всегда готов был выставить жида на убой, чтоб избегнуть самому беды. Ненависть к ним малороссиян возросла еще несравненно более с тех пор, как они брали на откуп церкви. В одном Баре Кривонос перерезал их до 15.000. Казак, шутя, убивал жида и мучил его без всякой жалости. В одной песне говорится, что казак приехал к жидовке и начал волочиться за ее дочерью. Хаюня до того доверилась казаку, что решилась с ним бежать. Но казаку нужно было не молодой жидовки, а денег и имения старой матери. Когда рано в субботу родные ушли в синагогу, казак подъехал к двору с тремя возами:


На перший віз брали скрині, перини,

А на другий віз брали гроші золоті,

А на третій віз сідали — гой! гой! — вони обоє.


Но едва только выехали они на мост высокий, как


Кинув Івась Хаюню у Дунай глибокий:

«Плавай, Хаюню, від краю до краю,

Коли-сь не знала нашого звичаю».

(Жег. Паул., т. II, стр. 19).


Малорус изображает жида до крайности трусливым и смешным в минуты опасности. Приехал, говорит песня, казак к жиду на шабаш и начал требовать у него денег. Жид отвечает, что у него нет денег, что он заплатил за чоп (старинная подать за шинкованье). Казак грозит его убить — и жид отдает ему деньги. Недовольный этим, казак приказал позвать жену жида. Жид отвечает, что она куда-то ушла; казак опять начал грозить — и жид позвал свою Хаюню. Наконец казак приказал ему танцевать. Жид отговаривался тем, что у них шабаш. Но когда казак повторил опять прежнее, жид начал отплясывать, припеваючи:


«Ой трандаром! Трандаром!

Перед паном Федором!


А ты, шабаш, извини, — прибавил он: — сам видишь, что мне беда приходится» (Жег. Паул., т. II, стр. 42).

Подобных анекдотов очень много. Все эти рассказы хорошо показывают положение жидов в беспокойной Малороссии. Осталась память об одном пане, который поймает было жида, заставит его креститься, потом посадит на дереве, прикажет /176/ кричать по-кукушечьи и застрелит. Зато, попавшись в беду, особенно во время вражды поляков с русскими, жиды умели следовать пословице: «Поможи, Боже, вашим и нашим». В памяти народной остались те прекуриозные штуки, которыми так отличались жиды. Если казаку нужно было сделать что-нибудь необыкновенное или вывернуться из опасности, то никто так ему не мог услужить, как жид. Русский в простоте сердца изумляется проделкам жида, ему никогда так не выдумать, да и никогда он не унизится до того, чтоб ему выдумывать.

Отвращение к жидам дошло до того, что народная фантазия в образе его выводит дьявола-искусителя, который для обольщения принимает человеческий образ. Ничего нет приличнее, как явиться ему в образе жида. В сборнике Вацлава из Олеска есть песня, где дидко Мальхемус приехал в жидовскую школу и взял с собою жида Мошку (Вац. из Ол., стр. 401). При всей ненависти к жидам есть в них одно достоинство, которое сознают малорусы: это твердость их в вере праотцов. Пословица говорит: «Над жида нема кріпшого в вірі».


VII. Цыган. Сколько презренен жид, столько же презренен, хотя не столько ненавистен, цыган. Народ изображает его обманщиком, вором, но притом неуклюжим и смешным, с особенной тупостью ума, которая мешает ему найтиться в минуту опасности. Но цыган при всей его неповоротливости — чрезвычайный хвастун и нередко выигрывает своим уменьем кстати солгать. В одной сказке цыган, самый тщедушный, переспаривает в силе черта, беспрестанно хвастая, что он сделает то и то. Цыган старается везде хитрить: выказывает притязания на тонкие и хитрые выдумки и остается дураком. Так, например, цыган решился зимовать в сажалке в той надежде, что уже прошло Рождество и время идет к Великому дню, следовательно, большого холода не будет. Цыган изображается волокитою, но всегда неудачным и осмеянным. Ему приписывается крайняя неточность в исполнении данного слова. Обыкновенно, если кто не держит слова, того называют цыганом. Цыганка, напротив, в народной поэзии изображается не только не глупою, но обладающею сверхъестественною силою — волхвованием. Она колдунья, ворожея, узнает по ладони судьбу человеческую, знает средства возбуждать любовь и способна таинственными словами сделать человека в одно мгновенье счастливым или несчастным на всю жизнь. В одной песне цыганка по просьбе девушки отрезала ей косу, сожгла и приказала настоем из этого пепла поить казака (Макс, изд. 1, стр. 94). В заклинаниях старых баб есть цыганские слова, заимствованные от цыганок.


Мы бросили взгляд на те лица, которые хотя существовали в Малороссии, но не принадлежали к южнорусскому народу. /177/ Теперь посмотрим, как этот народ понимал народы чужие, имевшие с ним историческое соотношение. Эти народы: 1) ляхи (поляки), 2) москали (северные русы) и наконец 3) татары и турки.

1) Поляки. Нет нужды повторять тысячу раз сказанное и всем давно известное, что малорусы питали закоренелую ненависть к полякам, своим единоплеменникам славянам, но разноверцам. Народные песни могут подтвердить эту истину сотнею примеров, но все они привели бы нас к тому, что, к несчастью, мы слишком знаем. Лучше посмотрим, какие качества народ приписывает своим врагам.

Первое качество, отличающее ляха, есть то, что он католик, недоверок, то есть человек не неверный, не басурман, но такой человек, который верит не так, как должно. Католик в глазах украинца и прежде был и теперь остается в невыгодном свете. Иногда религиозная ненависть простиралась до того, что католика называли вовкулакою; о Савве Чалом говорит песня, что коль скоро он сделался католиком, то зазнался с бесами и стал «знахорювати». Второе качество есть то, что он враг Руси, русской веры, русского народа: так привыкли смотреть на него малорусы. «Не день, не два ляхи Україну плюндрували, добрі молодці добре Україну плюндрують; завладіли неправдиво краєм нашим ляхи, та немає лучче, як у нас на Вкраїні та немає ляхів» — вот выражения из песен, которые показывают, в каких отношениях были два народа между собою. Лях изображается коварным. Песни подтверждают событиями справедливость такого мнения. Так, например, сотника Гонту 159 паны


...насамперед барзо привітали,

Через сім днів з його кожу по пояс здирали.

(Макс, стр. 126).


Не лишним кажется заметить здесь, что и малорусы считали себя вправе поступать таким же образом с поляками. Так, например, при взятии Нестерова в 1648 году казаки дали слово отступить от города, а потом бросились на замок и произвели страшное кровопролитие (Pamięt o wojnach koz. стр. 9). Во время уманской резни сотник Гонта, присягнувши служить королевству, на другой же день соединился с Железняком 160.

Вообще вся история кровавой вековой распри двух народов запечатлена коварством и беспрестанным нарушением слова с обеих сторон.

Поляк изображается охотником пить, гулять, бражничать. «Що ти за дорогими бенкетами уганяєш?» — говорит в песне господарь молдавский Потоцкому (Макс, стр. 41). В думе о /178/ трех полководцах («Запор. стар.», ч. I, стр. 103) казаки говорят, что ляхи с их костей сварят себе пир. В этой горькой иронии враги народа русского изображаются с своими слабостями. Насмехаясь над пышностью, с какою поляки выезжали в поход, малороссияне, вспоминая пленных польских гетманов, говорили:


Поїхали з бучністю до Криму ридвани,

А вози скарбовії козакам остали,

Або з їх худобу свою полатали.


Народная память сохранила рассказы о своеволии и ссорах панов между собою. Намеки на это находятся и в песнях и в пословицах, например: «Нема добра в нашім селі, бо панів багато».

Есть пословица: «Пани скубуться, а в мужиків чуби болять». Малороссияне насмехались и над приверженностью шляхтичей к свободе: «Хоч спина гола, та своя воля» и над избранием в короли: «Не вмію ні читати, ні писати — мене хочуть королем обрати».

Лях изображается также беспечным и нерассудительным, например в этих пословицах: «Як коня вкрали, так він і конюшню замкнув», «Дожились поляки, що ні хліба, ні табаки». Лях изображается также хвастуном. Во многих песнях найдете выражения: «Хвалилися ляхи-пани» и пр. В думе о Чигиринской битве ляхи в знак презрения к русским заранее выставляют им перед глаза орудия казни. В песне о Пилявской битве рассказывается, как храбро и бодро выходили ляхи на войну, и все кончилось тем, что только казаки ударили с пушек, то


Ляхи як стояли, то так і пропали,

Тільки одні козаченьки в сурми сурмовали.


Нигде не было столько всесветных пройдох, искателей приключений по белу свету, готовых быть чем хотите, как между шляхтичами. Стоит только вспомнить нашествие поляков на Россию в начале XVII века. Из каких молодцов составлены были ватаги Лисовского 161, Сапеги 162? Кого не было в войске Тушинского 163? Такой всесветный шляхтич является в думе о Самойле Кишке. Это лях Бутурлук 164, сотник переяславский, который «для панства великого, для лакомства нещасного потурчився, побусурманився», который бил по щекам своих единоземцев малорусов, а потом подседал к ним с предложением изменить христианской вере, но когда казаки побили турков, он униженно просил Самойла о пощаде. Гетман оставил его в живых «за яризу войскового» (Малор. и черв. дум., стр. 13 — 27). /179/

Впрочем, малорусы ненавидели в ляхе не поляка, а «пана». Оттого всегдашний эпитет ляху — «ляшки-панки» или «пани ляхи».

По прекращении религиозных беспокойств в Малороссии ожесточение против поляков угасло. В позднейших песнях лях представляется только вертлявым, ветреным волокитою:

Ляшок гожий, ляшок милий...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В ляшка шабля, в ляшка вуси,

Не жаль мені поглянуться,

В ляшка очко чорненькоє,

В ляшка тіло беленькоє,

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Чисто оголився,

В жупан вистроївся,

Гузи йому у кунтуша...


Но в любви он не верен:


Три дні мене любив,

На весь вік загубив!


Старые люди смотрят невыгодно на волокитство ляхов за женами и девушками. В одной песне говорится, что мать гнала свою дочь от ляха, которого девушка полюбила за то, что


А у ляха вершок низький, широкі опушки.

(Вац. из Ол., стр. 225).


В другой песне рассказывается, как лях подманил из Киева малороссиянку, но братья догнали его и изрубили, несмотря на просьбы сестры (Макс., изд. 1, стр. 121-123). Видно, женщин не слишком занимали политические дела, и поляк не был им так противным, как гайдамакам.

2. Москаль. Несколько веков отдельной особой жизни на севере и юге России произвели различие между жителями двух краев русского государства. Несмотря на соединение Великой России с Малою, жители той и другой смотрели друг на друга как на особенные народы, тем более бросались им в глаза индивидуальности, что между ними главное, коренное, общее — все было единое. Вера одна, взгляд на веру несколько разный; язык один, наречия разные, главные понятия жизни одинаковы, обычаи разные. Сблизившись друг с другом, они начали рассматривать покороче эти особенности и находили недостатки, от этого рождались взаимные насмешки. Многие пословицы малороссийские укоряют великорусов в тех качествах, которыми великорусы в самом деле резко отличаются. Наприм., пословица: «Коли москаль каже: сухо, то піднімайсь по уха», кажется, намекает на русскую отвагу, для которой все трынь-трава, с которой великорус по врожденной склонности ищет опасности. Пословица: «Мос-/180/каль зна дорогу, та ще пита» относится к словоохотливости великоруса, сильно противуположной с угрюмым нравом и лаконизмом его соплеменника. Поговорки: «Прив’язався, як москаль», «Од чорта одхристишся, а од москаля ні відхристишся, ні відмолишся» — есть укоры великорусу в привязчивости, несносной для малоруса. Много есть народных анекдотов о москалях. Все они так же смешны, как анекдоты, которые рассказывают москали об украинцах и прекрасно характеризуют тех и других.

Едва ли что может подать нам яснейшее понятие о постепенном сближении великорусов с малорусами, как филологический взгляд на песенность малорусскую. Малорусы так усваивают нравы, понятия, язык великорусов, что поэзия старая уступает поэзии новой, рождающейся из смешения обоих элементов. Язык нынешних песен ни великорусский, ни малорусский: это особенное наречие, и неправильно почитают его испорченным; оно образовывается не случайно, а вследствие необходимости. Эти песни проникнуты особенным духом, в котором видны элементы и великорусской, и малорусской жизни.

3. Неверный. Татарин и турок у малорусов соединяются в одном понятии неверного, «бусурмана, бузувіра». Войны с неверными, о чем было говорено, образуют в народных песнях особенный исторический цикл. Неверные — враги христианства, а потому с ними должно быть во всегдашней вражде, их не надобно жалеть. Татары уводят «жінок та дівок, загоняють усю божую скотину у свої джерела» («Запорож. стар.», час. I, стр. 77) и превращают в пепел русские села. Пленников у татар ожидали самые горькие несчастья. Не знаючи ни будня, ни воскресенья, они содержатся на галерах, в кайданах, под палками. Счастье, когда отец или мать или родичи выкупят невольника, если узнают, где он «пробуває: в пристані ли кехвської» или «в городі Козлові», или «в Царграді 165 на базарі»; если же не узнают, то пропал бедняга: он или согниет в преисподней темнице, или отправят его в «орабськую землю за Червоноє море» (Малор. и черв. думы, стр. 65). Чем знатнее пленник, тем хуже ему бывало в неволе. Случалось, что его нельзя было спасти, особенно если уж раз он был в плену да выкуплен и все-таки не зарекся мстить врагам Христа. Так, Морозенка раз выкупили из тюрьмы, — попался в другой раз под Шарогродом и погиб страшною смертью. Горька была судьба бедной «полонянки», которая, хотя бы одета в дорогие «шати», вспоминала об убогих «латах» в Украине. Бывали однако и такие женщины, что обживались и делались совсем татарками. Есть песня, где рассказывается, как татарин поймал девушку, женился на ней, по-/181/том лет через несколько поймал на Руси старуху, приводит ее на аркане домой и говорит жене: «Привел я тебе помощницу, из Руси работницу!» Заставили ее исполнять домашние работы. Бедная старуха все терпела. Только раз колышет она дитя и приговаривает:


Люлі-люлі, татарчатко,

А по доньці унучатко!

Бодай єси скаменіло!


Услышала это другая работница и донесла «господині», та — по щекам старуху. «Дочь моя, дитя мое! — закричала старуха. — И маленькую я тебя учила, а по щекам не била!» Дочь после напрасных молений жить с нею и носить «дорогії шати» отправила родную мать на Украину, а сама осталась в Крыму. Иногда сами малорусы, забывши Бога, продавали из своего семейства девушек татарам. В Галиции поют о какомто Романе 166, который продал туркам свою сестру Олену, но мужественная малороссиянка, завидев нежданных свадебных бояр, закололась:


Лучче тута погибати,

Ніж з турками пробувати.

(Жег. Паул., т. I, стр. 173-177).


Хотя магометанам и запрещено пить пиво, однако неверный иногда представляется гулякою. Так, Самойло Кишка воспользовался свадьбою Алкана Паши, напившегося допьяна, и ушел из неволи. В песне о Голоте (Малор. и черв. дум., стр. 49) татарин изображается в смешном виде; в песне о взятии Варны (Жег. Паул., т. I, стр. 134 — 136) турок колдун: «старенький ворожбит» показывает казакам, откуда можно взять город.

Татары в своих набегах были хитры и скоры. Вероятно, пословица: «Аби не лежачого татари взяли» вышла от неожиданности, с какою нападали на Русь татары, и хитрости, с какою они умели выбирать время, благоприятное для своих набегов.

Как ни противен был для малоруса татарин, но Малороссия так много заимствовала восточного, что казак сближался с своим врагом. Мать, разгневавшись на сына, прогоняет его из дому и говорит: «Нехай тебе орда візьме». Сын отвечает:


Мене, нене, орда знає,

Сріблом-злотом знаділяє.

(Макс, изд. 1, стр. 5).


Из песен видно, что малорусы служили у крымских ханов:


...служить він у хана,

В пана хана татарина,

У кримського добродія.

(Макс, изд. 1, стр. 10). /182/


Мятежные запорожцы, думая, что несправедливо уничтожили Запорожскую Сечу, говорят:


Велик світ, наша матушка,

Підем хану служити.

(Малор. и черв. дум., стр. 58).


В самом деле, они до того сблизились с «турчином», что когда


Зруйновали Запорож’є, забрали й клейноти,

Наробили сіромахам великой скорботи, —


тогда —


Стали наші запорожці під турка втікати,

Подписалось сорок тисяч під турчином жити,

Присягали турчинові, як москаля бити!..

(Малор. и черв. дум. и пес, стр. 66).








ОБ ИСТОРИЧЕСКОМ ЗНАЧЕНИИ РУССКОЙ НАРОДНОЙ ПОЭЗИИ

Глава I. Жизнь духовная. Религия.

Глава II. Жизнь духовная. Природа. Символы царства животного.

Глава III. Историческая жизнь русского народа. Малорусская историческая народная поэзия.

Глава IV. Историческая жизнь русского народа. Великорусская историческая народная поэзия.

Глава V. Общественная жизнь русского народа. Общественная жизнь малорусов.

Глава VI. Общественная жизнь русского народа. Об общественной жизни великорусов.










Попередня     Головна     Наступна             Примітки


Вибрана сторінка

Арістотель:   Призначення держави в людському житті постає в досягненні (за допомогою законів) доброчесного життя, умови й забезпечення людського щастя. Останнє ж можливе лише в умовах громади. Адже тільки в суспільстві люди можуть формуватися, виховуватися як моральні істоти. Арістотель визначає людину як суспільну істоту, яка наділена розумом. Проте необхідне виховання людини можливе лише в справедливій державі, де наявність добрих законів та їх дотримування удосконалюють людину й сприяють розвитку в ній шляхетних задатків.   ( Арістотель )



Якщо помітили помилку набору на цiй сторiнцi, видiлiть мишкою ціле слово та натисніть Ctrl+Enter.

Iзборник. Історія України IX-XVIII ст.